Три, повести об одном и том же

ВАСЬКА

(Вандербуль бежит за горизонт)

Имя для себя

Весна пахнет арбузом. Особенно по утрам. Земля пахнет прорастающими семенами.

Васька вышел во двор, расстегнул верхнюю пуговицу пальто и закричал:

— Вандербуль

Расстегнул еще одну пуговицу — закричал еще громче:

— Вандербуль

Ребятам любопытно: что человек кричит?

— Это что? — спросила девчонка в оранжевой шапке.

— Это я, — сказал Васька. — Это теперь мое новое имя. Я его сам придумал.

Вандербуль увидал кошку. Кошка лежала на ящике, повернув к солнцу белое брюхо.

Он неслышно подкрался к ней и закричал:

— Вандербуль

Кошка зашипела, прижала к затылку острые уши, завыла и прыгнула в чью-то форточку.

Кто первым чует весну? Кошки. Кошек не проведешь. Они ходят по скользким крышам. Таращатся в небо. Они поджидают птиц, летящих из Африки, но птицы летят высоко, рядом с мокрыми тучами. Кошки тянутся вверх, поднимают когтистые лапы. Жадно стонут, орут и кусают Друг друга.

Вандербуль знал все про кошек и про весну.

Когда весна войдет в город, начинается славный шум. Грохочут железные крыши. Палят водосточные трубы. Прямо в прохожих ледяными снарядами.

Лужи вокруг. Брызги.

Когда весна пообсохнет, небо станет далеким и синим. В стеклах зажжется радуга.

Теплынь

Вандербуль расстегнул все пуговицы на пальто. Засунул руки в карманы штанов и, грудь колосом, пошел в подворотню.

Вандербулю нравилось новое имя. Старое ему не годилось. Что в нем, в старом? Васька. Словно просачивается и уходит застрявшая в раковине вода. Пусть люди сами придумывают себе имена.

Вандербуль — боевой клич Славно жить с таким именем.

По улице шли прохожие. Гурьбой. Разноцветными толпами. Весело кашляли и улыбались.

Вандербуль потолкался среди прохожих, хотел закричать свое новое имя, но передумал. Просто подошел к незнакомому гражданину, протянул руку и, радостно глядя ему в глаза, заявил:

— Вандербуль.

Гражданин растерялся, поправил клетчатый шарф.

— Гутен морген, — сказал гражданин. Отойдя шага на три, он спросил сам себя озадаченно: — Черт возьми, может, я чего перепутал?

Вандербуль зашагал дальше — грудь барабаном. По рельсам катил трамвай. Сопели автобусы. Они неохотно лезли на мост, наверно, мечтали сойти со своих путей и удрать в незнакомые переулки.

Вандербуль помахал им рукой. Свернул с шумной улицы на Крюков канал.

В черной воде с синеватым отливом утонули белые облака. По шершавым булыжникам бегали голуби, прыгали воробьи. Возле решетки, на щербатой гранитной плите, сидел безногий мужчина. Он был без пальто. Его кепка лежала на тротуаре. Мужчина смотрел в небо, щурился и почесывал щеку. Сидит человек — один-одинешенек. Вандербуль потоптался в сторонке, потом боком, по-воробьиному, подошел к инвалиду.

На пиджаке у мужчины, возле лацкана, темнело пятно в форме звезды. Посередине пятна Вандербуль разглядел дырочку.

Мужчина шевельнулся, сел поудобнее, скосил на Вандербуля глаза. Вандербуль улыбнулся ему. Для храбрости хлюпнул отсыревшим носом и протянул руку:

— Вандербуль.

Мужчина одним пальцем опустил его руку.

— Подходяще. А я вот на облака любуюсь. Красота. Иные — как звери. Иные — как корабли.

Вандербуль осмелел, пододвинулся ближе.

— Такая сказка есть, — сообщил он. — Знаете? Это было давно, когда придумали самолет. Изобретатель придумал и показал королю. Тогда всё королям показывали. Королю очень понравился самолет. Он даже заерзал от радости на своем золотом стуле и закричал: Летчиков в небо Пускай летают над моим дворцом, составляют из облаков мое имя. Я и придворные будем любоваться с балкона.

Рассказывая, Вандербуль сел рядом с мужчиной, прямо перед кепкой, в которой желтела медь.

— Летчики погибли? — спросил мужчина.

— Погибли. Запутались в облаках и столкнулись друг с другом. Тогда самолеты были некрепкие.

Мужчина засмеялся, уставился на голубей.

— Всегда так, — сказал он. — Наверно, этот король закладывал.

— Что? — спросил Вандербуль.

— За воротник, — ответил мужчина.

Вандербуль ничего не понял, но ведь короли всегда делают странные вещи. И, чтобы не показаться глупым, Вандербуль сказал:

— Наверно, закладывал. Я у отца спрошу.

Голуби подходили близко, в сизых мундирах, в красных штанах. Толстые, важные. Воробьи дрались в промоинах, крали у голубей корм и — фр-ррр — летели над Вандербулевой головой.

Мужчина пятерней почесал ногу, обернутую штаниной выше колена. Вандербулю стало холодно вдруг. Он потрогал темное пятно у мужчины на пиджаке, которое имело форму звезды, и спросил тихо:

— Это у вас от ордена?

Мужчина посмотрел на пиджак.

— Что?

— Это у вас орден висел?

— Ну, орден.

— Вы его отвинтили?

— Я его в шкаф убрал на самую верхнюю полку и нафталином посыпал.

— Больно было?

— Что больно? — сухо спросил мужчина.

Вандербуль покраснел, ему стало стыдно, что он такой любопытный, но уж очень хотелось узнать про войну.

— Ну, когда вас ранило… — Вандербуль осторожно дотронулся до ноги в подвернутых брюках.

— А-а, — сказал мужчина. — Тебе сколько лет?

— Шесть.

— Большой мужик.

Мимо шли люди в пальто нараспашку. Вандербуль смотрел в их спокойные лица.

— Куда же вы мимо? — спросил он. Остановился какой-то парень без кепки. Уставился на Вандербуля.

— Мы деньги просим, — объяснил ему Вандербуль.

Парень покраснел, принялся шарить в карманах.

— Мелких нету, — сказал он с тоской.

Вандербуль поднял кепку.

— Это ничего. Давайте, какие есть.

Парень покраснел еще пуще.

— У меня никаких нету, — пробормотал он и замигал от досады.

Мужчина засмеялся:

— Спасибо, братишка… Хочешь, возьми на трамвай.

— Что ты — попятился парень. — Извините… — И быстро пошел, почти побежал.

Мужчина смотрел ему вслед. Глаза его медленно гасли.

— Пойдем, я тебя мороженым угощу или, хочешь, конфетами.

— Посидим еще. Поговорим лучше про войну. — Вандербуль положил кепку себе на колени. — Вы, наверно, были героем-танкистом.

Мужчина опустил голову, царапнул пятерней небритую щеку и, словно сделав для себя открытие, сказал удивленно:

— Вот какое слово проклятое — был. Это не твоя мама спешит?..

По набережной бежала Вандербулева мама. Рядом с ней торопилась Людмила Тарасовна, дворник. Они бежали сквозь голубиные стаи.

Вандербуль хотел крикнуть: Мама, мама, давай Кто вперед? — но мама уже схватила его, подняла на руки и так крепко стиснула, словно кто-то чужой и недобрый пытался его отнять.

Кепка упала. По гранитной плите покатилась чужая медь.

— Разве так можно? — испуганно прошептала мама. Мужчина приподнялся, посмотрел на маму с усмешкой.

— Подсоби, сестренка, своей трудовой монетой инвалиду, который мог бы стать героем-танкистом.

Мама круто повернулась и побежала к мосту, унося на руках Вандербуля.

— Ты зачем меня несешь? — кричал Вандербуль. — Мы хотели поесть мороженого

Дворник Людмила Тарасовна следовала за ними со спокойным сознанием выполненного долга. Она оборачивалась, кричала мужчине:

— Бессовестный Глаза как у сироты, а кулаки-то как у разбойника. Вернулся. Ишь, рожа красная. Сегодня доложу участковому, что ты опять засел тут.

Придя домой, мама посадила Вандербуля в горячую ванну. Она мылила его хвойным мылом. Терла розовой поролоновой губкой.

— Он герой — кричал Вандербуль.

Мама молча окупала его с головой в воду. У Вандербуля изо рта вместо гневных слов вылетали мыльные пузыри.

Мама растерла его мохнатым полотенцем. А когда пришел отец, она рассказала ему тихо:

— Понимаешь, он сидел с нищим, выпрашивал деньги.

— Бывает, — сказал отец.

— Нет, ты ему объясни.

Отец пошел в другую комнату — искать своего сына под широким диваном.

А Вандербуль стоял в коридоре. Он рисовал на светлых обоях разрушенный город и танк. Танк горел. От него отползал человек. Человек не мог ползти быстро. Его ноги лежали возле горящего танка. Они были похожи на старые валенки.

— Разве это танк? — услышал он голос позади себя.

За его спиной стоял отец.

Отец взял у него карандаш и по соседству нарисовал другой танк, с могучими гусеницами и длинной пушкой. Такой танк, по мнению Вандербуля, не мог гореть. Он мог только идти вперед от победы к победе.

— Слушай, — сказал отец, — давай поговорим об этом деле.

— А если ему на войне оторвало ноги?

— Это не оправдание.

— Он на войне был героем, у него орден.

— Тем более.

Вандербуль рисовал на обоях пули. Они летели, словно осенние злые мухи.

В коридор вышла мама. Она принесла мягкую резинку, которая называется клячкой. Принялась чистить обои.

— Пусть будет, — сказал ей отец.

— Но мы не одни живем в квартире.

— Моя картина никому не мешает, — сказал Вандербуль.

Отец его поддержал:

— Все равно ее не сотрешь.

Мама увела Вандербуля спать.

Вандербуль ворочался, смотрел в потолок, расчерченный голубыми прямоугольниками,

Отец и мать говорили за дверью. Голос у мамы был беспокойный:

— Ты, кажется, не так ему объяснил. Ты бы ему сказал, что этот человек пьяница и бездельник. Что ноги он потерял… ну, попав под трамвай, что ли.

— Я этого не знаю, — ответил отец. — Ну, успокойся.

Зачем меня мыли мылом? — думал Вандербуль. — Я ведь вчера купался. Светофор с перекрестка бросал в потолок зеленые, желтые, красные вспышки. Вандербуль смотрел на них, пока ему не стало казаться, что он идет по зеленым, желтым и красным плитам. А вокруг никого. Только жужжат пули и ранят его одна за другой.

На следующее утро мама разбудила Вандербуля, поставила завтрак на стол. Она торопилась на работу и долго прилаживала к новому платью брошку.

— Уберешь со стола и отправляйся гулять. За тобой тетя Лида закроет. Только гуляй во дворе — на улице ветер.

— Ладно, — сказал Вандербуль.

Он убрал со стола. Застегнул пальто на все пуговицы. Соседка тетя Лида осмотрела его и выпустила гулять.

Ребята играли в трехцветный мяч. Он постоял, посмотрел на игру.

— Я тоже придумала себе новое имя, — сказала ему девчонка в оранжевой шапке. — Я буду Люциндра. Есть в деревне такая трава, от нее медом пахнет.

Вандербуля тянуло на улицу.

На горбатый мост, как вчера, вползали трамваи.

Ветер выстроил над домами свой белокрылый флот. Ветер проводил большие маневры. Флотилии облаков шли одна за другой, скрывались за горизонтом крыш, унылым и близким.

На набережной Крюкова канала было пустынно. Вандербуль двинулся вдоль решетки. Вскоре он вышел к Морскому собору. Почему его называют Морским? Может, за голубую с белым окраску? Соборная колокольня стояла отдельно, светила золотым шпилем, как навечно зажженная свечка.

Неподалеку от паперти сидел инвалид. Вместо пиджака на нем была синяя матросская рубаха, на ногах брюки клеш. Черные тихие старушки кидали монеты в мятую бескозырку.

— Большое вам спасибо, мамаши, от искалеченного войной моряка, — говорил инвалид.

Может быть, одну половину войны он был танкистом, другую был моряком, — подумалось Вандербулю. Вандербуль хотел подбежать к инвалиду, поздороваться, но его опередил медленный милицейский майор.

— Ты опять за свое, — сказал майор инвалиду. — Тебя ведь выслали.

Нищий улыбнулся бесстрашно.

— Я в отпуске, гражданин начальник. Могу документ предъявить.

Майор посмотрел документы.

— Ты что же, не нашел отпуску лучшего применения?

— К старому делу тянет. — Мужчина поднялся, сунул под мышку костыль. Увидел Вандербуля. — А тебе чего надо? Чего ты за мной ходишь? Ордена ему подавай. А я во время войны был вот таким шкетом. — Сильным рывком он оттянул книзу ворот тельняшки. — Вот, вся грудь в орденах. Обхохочешься…

На заросшей груди были выколоты бабочки, и среди этих бабочек синело мешковатое сердце, проколотое стрелой.

— Нет у него орденов, — холодно сказал майор. — Идите… И прикройте пейзаж.

Нищий поправил тельняшку. Пошел не оглядываясь. Майор тоже пошел мимо черных сердитых старушек.

Вандербуль прислонился лбом к холодной решетке соборного сада и долго стоял так.

Дома Вандербуль отыскал мягкую резинку, которая называется клячкой. Резинка вобрала в себя графит, но Вандербуль рисовал так усердно и так сильно надавливал карандашом, что даже стертый рисунок был отчетливо виден. Вандербуль сбил его молотком и убрал с пола известку.

Возраст выносливых и терпиливых

Снова была весна.

С разноцветными тучами — фиолетовыми, красно-бурыми, цвета стального и цвета меди.

Город весной беззащитен. Город прикрывает прорехи афишами. А весна льет дожди. Иногда, растолкав тучи, она показывает небо, синее и блестящее. Небо пахнет холодным ветром.

Во дворе перемены. Песочником, качелями и трехцветными лакированными мячами завладели другие ребята. Гремя погремушками, колотя в барабаны, лезут они из каждой парадной. Они вытеснили Вандербуля и его ровесников. Они завладели двором.

Четыре года прошло с той весны. Генька, Лешка-Хвальба, Шурик-Простокваша, девчонка Люциндра и Вандербуль сидели на трасформаторной будке. Они морщили лбы, сосредоточиваясь на единой высокой мысли. Выпячивали подбородки, отяжелевшие от несгибаемой воли. Они говорили.

— Геракл — это сила.

— Чапаев… Чапаев тоже будь здоров. На дверях трансформаторной будки череп и кости. Ромул основал Рим, когда ему было всего двадцать лет. Князь Александр в двадцать лет уже стал Александром Невским. Двадцать лет — это возраст героев. Десять лет — это возраст отважных, выносливых и терпеливых,

Генька, у которого не было клички, дергал носом и кривился.

— Асфальтом воняет, — сказал он, чихнув. — А мне вчера зуб выдрали.

Люциндра отворила рот и засунула туда палец.

— Во, и во, и во… Мне их сколько вырвали.

— Тебе молочные рвали. Молочный зуб в мясе сидит. Настоящий — прямо из кости растет. Иногда даже челюсть лопается, когда настоящий рвут. Я видел, как один военный упал в обморок, когда ему зуб дернули. Подполковник — вся грудь в орденах.

— Я бы не упал. Я еще и не такое терпел, — самозабвенно похвастал Лешка-Хвальба.

— А ты попробуй, — сказала Люциндра.

— Нашла дурака.

Вандербуль глядел в Лешкины выпуклые глаза. Что-то затвердело у него внутри. Все предметы во дворе стали вдруг мельче, отчетливое, они как будто слегка отодвинулись. И Лешка отодвинулся, и Люциндра. В глазах у Люциндры отражаются Генька и Шурик. Руки у Вандербуля стали легкими и горячими. Такими горячими, что защипало ладони.

— Я вырву, — сказал Вандербуль.

— Ты?

— А неужели ты? — сказал Вандербуль.

Он спрыгнул с трансформаторной будки и, прихрамывая, пошел к подворотне. Ребята посыпались за ним. В подворотне Генька остановил их.

— Пусть один идет.

— Соврет, — заупрямился Лешка-Хвальба.

Шурик-Простокваша заметил:

— Как же соврет? Если зуб не вырвать, он целым останется.

— Вот похохочем, — засмеялся Лешка-Хвальба. — Выставляться перестанет. И чего выставляется?

Вандербуль шел руки за спину, как ходили герои на казнь, до боли сдвинув лопатки. Он ни о чем не думал. Шел почти не дыша, чтобы не растревожить жестокое и, наверно, очень хрупкое чувство решимости.

Когда он скрылся в уличной разноцветной толпе, Лешка-Хвальба подтянул обвислые трикотажные брюки.

— Вернется. Как увидит клещи, так и… — Лешка добавил несколько слов, из которых ясно, что делают люди в минуту страха.

Люциндра от него отодвинулась. Сказала:

— Дурак.

— Не груби, — Лешка нацелился дать Люциндре щелчка в лоб.

Генька, у которого не было клички, встал между ними. С Генькой спорить небезопасно — Алешка повернулся к нему спиной.

— Простокваша, пойдем, я тебя обыграю во что-нибудь.

Мелкий дождь

Вандербуль шагал вдоль домов. Дождь блестел у него на ресницах. Мелкий дождь не льется, он прилипает к щекам и к одежде.

Вандербулю дождь нипочем. Он его даже не замечает, только губы соленые.

Девушки, странный народ, улыбаются ему. Им смешно, что идет он под мелким дождем на подвиг такой отрешенный и светлый.

— Эй

Вандербуль споткнулся, почувствовал вкус языка.

— Смотри под ноги.

В мокром асфальте перевернутый мир. Человек в люке проверяет телефонные кабели.

И вдруг засветились пятнами лужи, мелкий дождь засверкал и растаял — на землю хлынуло солнце.

— Мороженое Сливочное, фруктовое…

Вандербуль повернул к больнице.

В сквере пищали и радовались воробьи. На мокрой скамейке, подложив под себя фуражку, сидел ремесленник Аркадий из Вандербулева дома. Рядом, на Аркадиевых учебниках, сидела девчонка.

Вандербуль сел рядом.

— Аркадии, вам зубы рвали? — спросил Вандербуль.

— Зачем? У меня зубы — как шестерни. Я могу ими камень дробить.

Из открытого окна больницы вылетел крик, искореженный болью. Он спугнул воробьев и затих.

— Ой, — прошептала девчонка.

Вандербуль попробовал встать, но колени у него подогнулись.

— Чепуха, — сказал Аркадий. — Меня высоким напряжением ударило — и то ничего. Уже побежали ящик заказывать, а я взял и очухался.

Глаза у девчонки вспыхнули такой нежностью, что Вандербуль покраснел.

— Я пошел, — сказал он. Встал и, чтобы не сесть обратно, уцепился за спинку скамьи.

— Да ты не робей, — подбодрил его Аркадий. — Когда тебе зуб потянут, ты себя за ногу ущипни.

Снова начался мелкий дождь, потек по щекам, как слезы.

— Бедный, — прошептала девчонка.

* * *

Девушка в регистратуре читала книгу. Брови у нее двигались в такт с чужими переживаниями, и дергался нос.

Человеку нельзя жить и мечтать, если в десять лет он не испытал еще настоящей боли, не опознал ее полной силы.

— Тетенька — крикнул ей Вандербуль. — Тетенька

Девушка выплыла из тумана.

— Чего ты орешь?

— Мне зуб тащить.

— Боже, какой крик поднял. Иди в детскую поликлинику.

Вандербуль сморщился, завыл, громко. Одной рукой он схватился за живот, другой за щеку. Ему казалось, что, если он перестанет выть и кричать, девушка ему не поверит и выставит за дверь.

— Не могу-у. Я сюда еле-еле добрался.

Девушка еще не умела распознавать боль по глазам. Она недоверчиво слушала Вандербулевы вопли. Вандербуль старался изо всей мочи — с басовитым захлебом и тонкими подвываниями. Наконец девушка вздохнула, заложила книжку открыткой с надписью Карловы Вары и, подняв телефонную трубку, спросила служебным голосом:

— Дежурного врача… Софья Игнатьевна, примете с острой болью? — Потом она посмотрела на Вандербуля, и во взгляде ее появилось сочувствие. — Только рвать не давай, пусть лечат. Очень обидно, когда мужчина беззубый.

Вандербуль поднялся по лестнице.

На втором этаже в коридоре сидели люди на белых диванах. Молчали. Боль придала их лицам выражение скорбной задумчивости и величия.

У дверей кабинета стоял бородатый старик в новом синем костюме, красных сандалиях и желтой клетчатой рубахе-ковбойке. Старик ежился под взглядом заносчивой санитарки.

— Поскромнее нарядиться не мог? — санитарка качнула тройным подбородком.

Старик поклонился необычайно вежливо.

— А вы, мабуть, доктор?

Санитарка пошла волнами, казалось, она разольется сейчас по всему коридору.

— Хлеборезка ты старая.. Я в медицине не хуже врачей разбираюсь. Я при кабинете тридцатый год… Очередь

Старик вздохнул, пригладил пиджак на груди, застегнул необмятый ворот рубахи.

— Ваша, ваша, — великодушно закивали с диванов.

— Я еще побуду, — смущенно сказал старик. — Может, кто раньше торопится?

Санитарка опалила его презрением.

— Нарядился, как петух, а храбрость в бане смыл, что ли? Кто тут есть с острой болью?

— Я, — прошептал Вандербуль.

Санитарка опустила на него глаза.

— Голос потерял? Ничего, сейчас заголосишь. — Она подтолкнула его к дверям. — Проходи.

У Вандербуля свело спину, заломило в затылке.

В кабинете на столике в угрожающе точном порядке лежали блестящие инструменты. Женщина-доктор писала в карточке.

— Садитесь, — сказала она.

Кресло — как холодильник, хоть совсем не похожее. Заныли зубы. До этого они не болели ни разу. Вандербуль жалобно посмотрел на врача.

Доктор подбадривающе улыбнулась. Нажала педаль.

Кресло поднялось бесшумно. Прожектор — триста свечей — придавил Вандербуля жестким лучом. Из желтой машины тянулись ребристые шланги, торчали переключатели. Капала вода в белый звонкий таз.

Неизвестность страшнее познания. И только героям понятно, что в слабых людях познание рождает страх, в сильных — мужество.

— Как зовут?

— Вандербуль.

— Никогда не слыхала такого имени.

Голос у доктора словно издалека.

— Это не имя. Имя у меня Васька. Мне зуб рвать.

Доктор взяла инструмент, сверкающе острый. Ее пальцы коснулись Вандербулева подбородка. Пальцы у докторши теплые.

— Открой рот. Какой зуб болит?

— А вот этот, — Вандербуль сунул палец в рот, нащупал зуб, который потоньше.

Герои стояли за дверью. Он слышал их сочувственное дыхание.

Докторша щурилась.

— От горячего больно?

Вандербуль согласился:

— От холодного?

Вандербуль согласился.

— Тоже.

Докторша постучала по зубу металлом. Вандербуль вздрогнул, выгнул спину дугой. Докторша по другому зубу стукнула и даже по третьему, в другой части рта.

— Нет, — Вандербуль потряс головой и еле слышно добавил: — Рвите, который крепче.

Глаза докторши приблизились. Зрачки подрагивали в них, вспыхивали черным сиянием.

— Как ты думаешь, врач имеет право выдрать больного?

— По-настоящему?

— Ну, хотя бы оттаскать за уши?

— Не надо…

Докторша выпрямилась.

— Тетя Саша, следующего, — сказала она. — А этого вон. Гоните.

Над Вандербулем нависла грозная санитарка. Она прижимала голые локти к могучим бокам.

Вандербуль отскочил к двери. И вдруг всхлипнул, и вдруг заорал:

— Это не по-советски Мне нужно зуб рвать

Герои смущенно кашляли где-то рядом.

Вандербуль вылетел в коридор. Санитарка поправила закатанные выше локтей рукава.

— Чтоб медицина здоровые зубы рвала? Иль здесь живодерня?

— А если я очень хочу? Мне очень нужно.

— Иди, хоти в другом месте. Следующий.

В кабинет влетела девица с распухшей щекой. Очередь поглядывала на Вандербуля с недоумением. Молчаливые заговорили:

— Тут сидишь, понимаешь. Время в обрез.

— Видно, драть некому.

— А еще пионер.

Вокруг плакаты. На одном — человек с зубной щеткой. Мужественно красивый. Толстые буквы вокруг него кричат басом: Берегите зубы Мужественный человек на плакате улыбается белой улыбкой. Он берег свои зубы с детства.

На лестнице Вандербуля догнал старик.

— Слушай, хлопец, постой. Поздоровкаемся. Старик посадил Вандербуля на скамейку. Вандербуль отвернулся.

— Ух же какой ты сердитый К чему бы тебе здоровый зуб рвать?

— Для боли.

Старик обмяк, рассмеявшись. Смеялся он хрипло, и голос у него был хриплый, глухой. Звуки, наверно, застревали в густой бороде, теряли силу.

— А вы не смейтесь — выкрикнул Вандербуль. — Сами не понимаете, а смеетесь.

— Чего же ж не понимать? Хоть и больная зубная боль, да не дюже смертельная. — Смех скатывался со стариковой бороды, тек по новому пиджаку, словно крупные капли дождя.

Вандербуль разозлился.

— А сами боитесь — закричал он. — Сами стоите у двери.

Старик продолжал смеяться.

— Я же ж не боюсь. Я опасаюсь. Мне докторша тот зуб дернет, а я ее крепким словом. Мне же ж неудобно. Вон какая культура вокруг. И докторша не виноватая, что у меня зуб сгнил.

— Кто вам поверит? — сказал Вандербуль. — Просто трусите и сказать не хотите. Смех ушел из глаз старика.

— Худо, когда не поверят. — И добавил: — А боль от зуба обыкновенная.

Дверь в кабинет отворилась. В коридор вышла заплаканная девица с распухшей щекой. Медленно, со ступеньки на ступеньку, двинулась вниз.

— Очередь — крикнула санитарка.

С белого дивана поднялся угрюмый мужчина. Старик сказал ему грустно:

— Я извиняюсь. Я теперь сам пойду. Вы уж будьте настолько любезны, посидите еще чуток.

Крупный дождь


Солнце билось в витринах и лужах. Над асфальтом стоял пар. На закоптелые крыши надвигалась мокрая туча. Солнечный свет встречал ее в лоб, становясь от этого резче и холодней.

Милиционер надел плащ с капюшоном. Женщины распахнули зонты.

Вандербуль и старик шли по улице.

Старика звали Власенко. Он ворчал:

— Худо, когда рот только для каши годен. — Отвернулся, и, когда глянул на Вандербуля, рот у него засверкал белой пластмассой.

Наверно, вставные зубы не нужно чистить, — подумалось Вандербулю. — Наверно, их моют мочалкой.

— Год в кармане берегу, — объяснил старик, раскланиваясь с прохожими. — Тот старый пень мешал. Я бы его на геть вырвал, но ведь какая причина — последний. Последний зуб — не последний год, а все жалко. Нынче зимой, когда он совсем расхворался, я решил зараз: вырву. Для этой цели я и в Ленинград прибыл, оказал старому лешему последнюю почесть. У меня же ж тут в Ленинграде дочка. Анна. Аспирантуру проходит по моряцкому делу. — Старик вытащил из кармана стершийся зуб, повертел в пальцах и бросил его через парапет в речку Фонтанку.

— Ух же ж ты, старый пень. Прощай, брат… — Блеснули в грустной улыбке стариковы вставные зубы.

— Больно было? — спросил Вандербуль и посмотрел на старика с такой завистью, что старик опять рассмеялся.

— Я же ж тебе объяснял. Обыкновенная боль. Что зуб рвать, что пулей тебя прошьет, — одинаково по животу. Только мужик как устроен? Он любую боль стерпит, если сопротивляется. Без сопротивления мужчина скучный. Отсюда мужику зуб рвать — хуже нет. Не ударишь ведь докторшу невиноватую. Настоящему мужику в атаку легче идти, чем к зубной докторше.

Дождь хлынул сразу. Широкой теплой метлой хлестнул по всем улицам. Загнал Вандербуля и старика в подворотню.

Сильный дождь настроения не портит. Люди отряхиваются, говорят черт возьми, но в этих словах нет досады и злости. Тучные мужчины с портфелями, подвернув штаны, скачут по ошпаренному асфальту. Смеются над собственной резвостью.

— А вы на войне были? — спросил Вандербуль старика.

— Я-то? На империалистической окопную вошь кормил. В гражданскую за Советскую власть сражался. В Отечественную уже ж куда меня занесло. Аж в Югославию. В партизанский отряд, к командиру товарищу Вылко Иляшевичу.

Ветер шумел в подворотне, холодил мокрые спины.

— Скоро дождь кончится, — сказал Вандербуль. — Сильным дождь — короткий. А на которой войне вам всех больнее пришлось?

Старик посмотрел на Вандербуля затосковавшими вдруг глазами.

— На последней… Дюже далеко на нашу территорию немец прошел.

— Я у вас про другую боль спрашиваю, — сказал Вандербуль.

— Всякая боль — боль. Я ж тебе расскажу. Имеется у меня знакомец. Он до войны служил моряком. Имел он в себе гордость от своего моряцкого звания, от своего уже немолодого возраста, от своей силы в мускулах и от своего веселого нрава. Плавал мой знакомый товарищ шкипером на баржах. У баржи ход медленный. Зато дюже большой простор для глаз. По берегам жизнь. Лесные породы друг друга теснят. Травы зеленые в воду лезут. И под килем жизнь: лещи, окунье, букашки, — словом, разнообразное подводное царство.

А что касается людей береговых — мой знакомец для них лучший друг. Он им необходимый фабричный товар привозит, киномеханика, книжки. У них забирает картошку, хлеб, тес, постное масло, рыбу, лесную ягоду, грибы.

Те береговые люди имели на моего знакомца еще и особый вид — хотели его оженить на своей девушке. И, как говорят, окрутили. Перед самой войной случилось это веселое дело.

Жена моему сотоварищу досталась под стать — красивая. Такую и во сне не всякий увидит. Принялась она плавать с ним на барже в должности кока. И за матроса могла. А как заведет песню под вечер, — по берегам парни млеют, плачут про себя, что такая красавица мимо них по воде уплывает.

Мой знакомец и его молодая жена загадали себе на будущее двух ребятишек, ибо без ребятишек людям жить невозможно. Одни монахи без ребятишек могут. Они же ж монахи — ни богу свечка, ни черту кочерга. Они для дури живут и то маются.

Мой знакомец и его молодая жена загадали себе ребятишек — и не сбылось.

В сорок первом году, как война принялась, они вывозили из Выборга беженцев. Когда люди спасаются от беды, они в первую очередь детей хватают, чтобы не кончалась на свете жизнь. И стариков, — чтобы сохранилась на свете намять.

У моего сотоварища на барже все женщины с ребятишками да старые матери-бабки.

Шли ночью. Хоть и светлая, а все ночь. Уже Кронштадт — спасение ихнее — вот он, из воды торчит. Беда на беду ложится: у моего сотоварища на барже лопнул буксирный трос. Баржу разворачивает волной. Волна та накатистая шла, гонит баржу на мелкое место. Буксиру повернуть невозможно, бо у него на гаке еще две баржи с народом. Переговорили, как положено морякам, на сигнальном морском языке, — порешили. Пошел буксир в Кронштадт, а мой знакомец якоря бросил. Ждут люди, когда буксир за ними обратно вернется, спокойно ждут, без паники, бо тут паники не должно. Дети спят. Женщины дремлют. Бабки совсем без сна, они мало за свою жизнь спали, а к старости и совсем разучились.

Мой сотоварищ на носу был, с буксирным тросом занимался. Жена его у надстройки. Там она тент приладила ситцевый, в красную розочку, чтобы ребятишкам в тени спать, когда солнце встанет.

Замечал, когда солнце надем еще не поднялось, — облака розовые? Будто перьями по всему небу. А вода темная.

В этот час оно и случилось. Прямо из розовых облаков спустились они ее своими бомбами. За сто верст видать — груз не военный — мирные женщины с ребятишками. А они ж налетели, будто на крейсер.

Вода от взрывов, как пиво, вверх лезет.

Ребятишки в рев — какая у ребятишек защита? Жмутся под ситцевый тент и ревут.

Мой сотоварищ бросился на помощь бежать. Взрывом оторвало палубную обшивку, свернуло трубой. Запеленало его и эту трубу. Сперва сознание от него ушло, мабуть, на целую минуту. А когда возвратилось, он вокруг глянул. Баржу перерубило на две половины, и каждая половина тонет сама по себе. А между ними народ тонет.

Мой сотоварищ рвется из железных своих пеленок — рукой не шевельнуть, как в клещах. А народ тонет. Нос высоко задрался, почти свечой — большое пространство воды видно. Ребятишки тонут. Женщины прилаживают их к плавучим обломкам: может, продержатся, пока помощь поспеет, может, прибьет волной к берегу.

А не прибьет их волной к берегу: сверху их из пулеметов топят. Взрослый мужик молча старается умереть. Ребятишки — они же теснятся друг к дружке и плачут, они смерти не понимают. И вот в этой беде моему сотоварищу все эти ребятишки его родными детьми показались. Он закричал. Зовет их. А что пустой крик в море?

Такая есть боль, — когда жена, когда дети на твоих глазах тонут и их вдобавок из пулеметов бьют, а ты им помочь не умоешь.

Он кричал летчикам: Гады вонючие, в меня цельте, вот я

Голову высунет из трубы, чтобы в него попало. А не попало все в железо да в железо.

Корма с надстройкой ушла под воду быстро. Носовая часть не тонет дальше. Мабуть, на грунт встала, мабуть, воздух скопился в самом носу. Мой знакомец над водой повис. В лицо ему волна тычет.

Море опустело. Узлы, плавучие ящики, чемоданы унесло к берегу. Только тент ситцевый, под которым ребятишки прятались, плавает.

Мой знакомец долго кричал в пустое море. Плакал один. И когда его вытащили из железа матросы с морского охотника, он кричал, ребятишек звал. Не хотел он жить.

И в госпитале кричал. Свесится с койки к полу, его же ж привязывали, и кричит — зовет ребятишек.

А никто ему не откликнется…

* * *

Дождь гудел на асфальте. Было совсем не понятно, как может небо скопить в себе столько воды. Удивленные люди уже не пытались перебегать улиц. Люди жалели милиционера, который стоял на перекрестке. Старушка в черном пальто, с плешивым усталым терьером на поводке попросила:

— Молодые люди, отнесите милиционеру мой зонт. Пожалуйста, будьте любезны.

— Спасибо, мамаша, то есть гражданка, я тут, — раздался чей-то смущенный голос. И все увидели милиционера. Он стоял под карнизом, в толпе промокших насквозь студентов.

— Боже, какая стихия — вздохнула старушка. Автобусы проплывали мимо, не отворяя дверей.

— Я У вас не про такую боль спрашивал, — сказал Вандербуль старику.

— Это ж она и есть, самая наитяжелая физическая боль. И воздух вокруг, а дышать нечем. И ухватиться не за что, а если и ухватишься, оно, как трухлявое дерево, под рукой сыплется. И ты будто воешь, а звуку твоего не слышно… Когда через неделю мой сотоварищ очнулся в госпитале, — узнал от главного врача, что нога у него сломана, два ребра смяты и ключица наружу, не считая нарушения внутренних органов.

Это во мне враз заживет, — сказал он врачу. — От этого я не дюже страдаю. Я теперь такой человек, что и смертельную боль приму спокойно и независимо от прожитых годов.

— Может, вы про себя рассказывали? — спросил Вандербуль.

Старик усмехнулся, посмотрел на свои бурые, словно сплетенные из шнурков руки.

— У меня своя биография, у него своя. Я недавно с ним познакомился — в позапрошлом годе. Он в Новороссийске сейчас проживает по инвалидности. Он же в конце войны ослеп и сейчас слепой. Он же ж какую силу в себе имеет — на кабана ходит с собакой. По шороху стреляет, по звуку.

Дождь ударил еще сильное. Казалось, он пробивает асфальт, и земля, пропитавшись влагой, плывет под асфальтом, и мостовая рухнет сейчас. И рухнет город.

— Я у вас все равно про другое спрашивал, — сказал Вандербуль. — Такая сказка есть… Был один король, а у него — полководец. А у полководца был помощник. Король был очень знаменитый, потому что у него был полководец очень хороший. Он королю все войны выигрывал. А помощник завидовал и от зависти задумал злодейство. Король был обжора, у него от этого часто живот болел. Когда у него живот болел, у него настроение портилось и он на всех бросался. Помощник подождал, когда у короля живот заболит, и нашептал ему на ухо, что полководец готовит в войске измену. Король приказал полководца позвать и как закричит:

Говори, пес-изменник ты или нет? — Я твой верный солдат, — сказал ему полководец ровным голосом. А чем докажешь? — Даю руку на отсечение.

Король выхватил свой обоюдоострый и меч и отсек полководцу руку. И ни один мускул не дрогнул у полководца на лице. Вот какой был. — Вандербуль вздохнул и даже закашлялся от восторга. — Вот я про что спрашиваю. Ему руку отсекли, а у него даже брови не шевельнулись.

Старик засмеялся.

— Красивая твоя сказка. Только думается, она не для жизни, а так — вроде бы для картинки. Для жизни она дюже красивая.

Дождь оборвался внезапно, только отдельные капли шлепали по асфальту. На улице стало шумно и очень людно.

Осторожно ступая, вышла из ворот пестрая кошка. Голуби вылетели из-под карнизов.

— Славный был дождь, — сказал старик. — Хочешь, в кино пойдем, картину посмотрим? Все равно я сейчас свободный от дела.

— Спасибо, — пробормотал Вандербуль. — Я домой. Он пожал старикову руку. Старик попридержал его.

— Тебе куда?

— Туда.

— Значит, нам в одну сторону.

Прохожие покупали сигареты с такой поспешностью, будто билеты на киносеанс, который уже начался. Старик взял пачку махорочных и коробку болгарской Фомины.

— Для угощения, — объяснил он. — Твои родители кто?

Вандербулю стало неловко.

— Обыкновенные, — прошептал Вандербуль.

Он даже не знал, где работает его отец-инженер. Отец никогда не рассказывал о себе ничего такого, чем Вандербуль мог бы похвастать. Не отличался его отец ни силой, ни ростом, ни бойкостью в разговорах. Мать у него тоже была обыкновенная. Вандербуль вдруг почувствовал себя обворованным и униженным. Ему стало ясно, что жизнь обошла его, не одарив с рождения гордостью за родителей.

Мимо прошел пожилой моряк с широкой нашивкой. Капитан, — подумал Вандербуль. — У этого есть чем гордиться. Он позавидовал капитанским детям и, не глядя на старика, соврал:

— Мой отец капитан. Его корабль налетел на старую мину у Курильских островов… Никто не спасся.

— Значит, ты моряцкой породы, — пробормотал старик. — А мамка что же? Снова замужем? Или вдовствует?

Люди врут, чтоб возвыситься. Ложь потащила Вандербуля в щемящую смуту, где каждый человек может увидеть себя хоть самим Прометеем.

— Она в больнице. Может быть, умерла…

— Вот как, — остановился старик.

Вандербуль смотрел в землю. Струйки грязной воды текли по асфальту.

— А я, старый леший, тебе рассказываю. Вот почему ты болью интересуешься.

— Я у тети живу, — сказал Вандербуль.

Он еще был высоко в своей лжи и чувствовал, что придуманные страдания сжимают сердце не слабее, чем настоящие. Ему даже показалось, что великие герои тесно столпились вокруг и смотрят на него, как на равного. И он поднял голову.

За деревьями, за черными крышами торчали антенны и клювастые краны. По Межевому каналу буксир тащил баржу. Пахло корюшкой, будто свежими разрезанными огурцами.

— Я домой, — сказал Вандербуль.

На просмоленных досках дрожала радуга. Автобусы разрывали ее, но она снова смыкалась.

Старик проводил Вандербуля до самых ворот. Дворник Людмила Тарасовна подметала асфальт.

— Что с ним? — спросила она. — Может, его машиной задело? Старик угостил ее сигаретами — распечатал коробку Фомины.

— Напрасно так думаете. Кто же ж такого хлопца заденет? Славный хлопец. И вы тоже славная женщина.

Старик попрощался с Вандербулем. И когда он ушел, Вандербуль почувствовал, что остался одни на всем свете.

Серьезная музыка

Вандербуль позвонил своему товарищу Геньке. Генька распахнул дверь и потащил Вандербуля по темному коридору.

— Хочешь, я тебе электрический граммофон заведу? — сказал Генька в комнате. — Серьезная музыка успокаивает нервы.

Вандербуль посмотрел на него пустыми глазами.

— Не нужно. Меня из больницы прогнали. Генька остановился с пластинкой в руке.

— Жалко.

Генька все знал про боль. И никто не видел, как он плачет. Сейчас он стоял перед Вандербулем, рассматривал граммофонную пластинку, словно она разбилась. Вандербуль тоже смотрел на эту пластинку, переминался с ноги на ногу. Генька вытер пластинку рукавом, поставил ее в проигрыватель. В динамике загремели трубы, заверещали скрипки, рояль сыпал звуки, словно падала из шкафа посуда. Музыка была очень громкая, очень победная.

— Что делать? — спросил Генька тихо.

Вандербуль уже знал: нужно сделать такое, чтобы люди пооткрывали рты от восхищения и чтобы смотрели на тебя, как на чудо.

* * *

— Позовем ребят, — сказал Вандербуль. Пришли Лешка-Хвальба, Шурик-Простокваша, девчонка Люциндра.

Сидели на кухне.

— Я опущу руку в кипящую воду, — сказал Вандербуль. — Кто будет считать до пяти?

У Лешки обвисли уши. Люциндра вцепилась пальцами в табурет. Шурик проглотил слюну.

— Ты опустишь?

— Я.

Шурик забормотал быстро-быстро.

— Давай лучше завтра. Завтра суббота.

Генька, ни на кого не глядя, зажег газ. Поставил на огонь кастрюлю с водой.

— Я буду считать, — медленно сказал Лешка-Хвальба. Он встал, прислонился к стене, прилип к ней, как переводная картинка. — Если человек хочет, пускай хоть застрелится.

Люциндра и Генька переглянулись и побледнели.

— Нетушки, — прошептала Люциндра. Она повернулась к Лешке, сказала с неожиданной злостью: — А ты молчи, молчи Я сама буду считать. — И спрятала под табурет исцарапанные лодыжки.

— Считай. — Лешка плюнул на чистый линолеум. — Только вслух.

Огонь под кастрюлей был похож на голубую ромашку. На дрожащих ее концах переходил в малиновый с мгновенными ярко-красными искрами.

Вандербуль пытался представить себе героев, с улыбкой идущих на казнь. Великие герои окаменели, как памятники, занесенные снегом.

Донышко и стены кастрюли обросли пузырями. Мелкие, блестящие пузыри налипли на алюминий, словно вылезли из всех его металлических пор. Несколько пузырьков оторвались, полетели кверху и растворились, не дойдя до поверхности. Потом вдруг все пузыри дрогнули, стремительно ринулись вверх. На самом дне вода уплотнилась, заблестела серым свинцовым блеском, поднялась мягким ударом и закрутилась, сотрясая кастрюлю.

— Ты кого-нибудь ругай на чем свет стоит, — научил его Генька. — Тогда не так больно.

В кухне было тихо и очень безмолвно. Только клокотала вода, беспощадно горячая.

— Закипела, — прошептал Шурик.

Лешка сказал, отступя от стены:

— Ну, давай.

Люциндра захлопнула рот дрожащей ладонью.

Кого бы ругать? — подумал про себя Вандербуль. — Может быть, генерала Франко? Франко дурак. Фашист. Ну да, дурак, подлец и мерзавец Перед ним всплывала фигурка, похожая на котенка в пилотке. Лохматенькое существо скалило рот. Оно было смешным и жалким.

Вандербуль засучил рукава, посмотрел на ребят, онемевших от любопытства. Взял свою левую руку правой рукой, словно боялся, что она испугается.

Франко, ты дурак Беззубый убийца. Все равно всем вам будет конец

Сунул руку в кипящую воду.

Фра-а-а — закричало у него внутри. Он забыл сразу все слова и проклятья. Мохнатенькое существо оскалилось еще шире и пропало в красных кругах. Боль ударила ему в локоть, ринулась в ноги. В голову. Боль переполнила Вандербуля. Вышла наружу.

Ба-ба-ба… — стучало у Вандербуля в висках. Он отчетливо слышал, как ребята перестали дышать, как громыхает в кастрюле вода, как жалобно трется о форточку занавеска. Как Люциндра считает с пулеметной скоростью, почти кричит:

— Раздватричетырепять

Он выхватил руку из кастрюли. Шагнул к раковине. Генька уже открыл кран.

Под холодной струей боль опала. Ноги перестали дрожать.

Может быть, зря, — медленно думалось Вандербулю, — может быть, я останусь теперь без руки. Но это его не пугало. Рука набухала на глазах. Пальцы растопырились в разные стороны.

Люциндра заплакала.

Лёшка-Хвальба то открывал, то закрывал рот, словно жевал что-то горькое.

Шурик-Простокваша подошел к кастрюле, уставился в бурлящую воду. Поднял руку…

Генька оттолкнул его и выключил газ.

* * *

В больнице Люциндра кричала охрипшим голосом.

— Нам нужно без очереди Несчастный случай случился.

Мальчишки почтительно мялись за Вандербулем. Рука у него обмотана полотенцем. Боль ударяет в локоть толчками, жжет плечо, кривит шею.

Вандербулю было спокойно, словно свалилась с него большая забота, словно он победил врага беспощадно могучей силы.

Люди провожают его взглядами, в которых сочувствие и сострадание. А он улыбается. И сострадание переходит в обиженный шепот:

— И чего улыбается? Может, ему руку отнимут…

А он улыбается.

Доктор — молодой парень — постучал карандашом по губе, попросил санитарку выйти и тогда спросил:

— Сколько держал в кипятке?

— Не знаю. Люциндра считала до пяти. Только быстро, по-моему.

— По-твоему, — доктор заложил руки назад и заходил по узкому кабинету. — Ух, — говорил доктор, сжимая за спиной чистые-чистые пальцы. — Глупость все это.

Хорошее дело быть доктором, — думал Вандербуль. — Доктору нужно все понимать. Он улыбнулся врачу, и тот нахмурился еще больше, — наверно, застеснялся своего несолидного вида.

— Очень было больно?

— Как следует.

— Не орал, конечно.

Доктор осторожно обмыл руку жидкостью, подумал и наложил повязку.

— Без повязки лучше. Повязку я для твоей мамы делаю. Приходи, — сказал доктор.

— Спасибо, приду, — сказал Вандербуль. — А как вас зовут?

Доктор опять рассердился.

— Я тебя не в гости зову. В гости ко мне хорошие дети ходят.

Вандербуль засмеялся. Доктор покраснел и добавил, не умея сдержать досаду:

— Будешь ходить на лечение и на перевязку. Герои.

Я бы к вам даже в гости пришел, — подумал Вандербуль, глядя, как доктор пишет в карточку свои медицинские фразы. — Конечно, доктора должны уметь и кричать, и ругаться, но так, чтобы от этого становилось легче больным и раненым людям.

— Люциндра тоже хочет стать доктором, — сказал он, прощаясь. — Ей это дело пойдет. Она очень добрая, хоть и делает вид.

Доктор выставил Вандербуля за дверь.

Когда ребята узнали, что ожог не такой безнадежный и рука будет цела, ушло чувство подавленности. Ребята возликовали. Они кружили вокруг Вандербуля, трогали его бесстрашную руку, заглядывали в глаза и были готовы поведать каждому встречному о мужестве и молчании.

Зависти не было. Люди завидуют лишь возможному и желаемому.

— Я думал, ты струсишь, — говорил Лешка. — Гад буду, думал.

— И я думал, — бормотал Шурик.

— А я знала, что вытерпишь. Я всегда знала, — ликовала Люциндра. — Я еще тогда знала.

Генька шел впереди, рассекая прохожих.

Во дворе, развешанное на просушку, полоскалось белье. Всюду, где не было асфальта, малыши в ботах старательно ковыряли землю. Дворник Людмила Тарасовна читала роман-газету. Она сидела под своим окном на перевернутом ящике.

Вандербуль прошел мимо нес. Ему казалось, что он окружен сладким паром. Обожженная рука держалась на марлевой петле, перекинутой через шею. Рука болела, но что значила эта боль

Людмила Тарасовна закрыла роман-газету, скрутила ее тугой трубкой, но даже не заворчала, завороженная лицами Лёшки-Хвальбы, Шурика-Простокваши, девчонки Люциндры и гордого Геньки. Они шли вокруг Вандербуля, как ликующие истребители вокруг рекордного корабля. Ей потребовалось какое-то время, чтобы прийти в себя. И она сказала одно только слово:

— Да-а…

Что это означало, никто не понял, но все почувствовали в этом слове что-то тоскливое.

Истосковавшиеся корабли

Вандербуль поднялся к себе на этаж. Ребята стояли рядом с ним, они были готовы принять на себя главный удар. Мама открыла дверь и долго смотрела Вандербулю в глаза. Забинтованную руку она будто не замечала. Лицо ее было неподвижным. Только подбородок дрожал и подтягивался к нижней губе. Мама пропустила Вандербуля и закрыла дверь перед ребятами.

В комнате у стола сидел старик Власенко. Перед ним лежал пакет с серебристой рыбой.

Вандербулю показалось, что больная рука оторвалась от туловища и бьется одна, горячая и беспомощная. Он вцепился в нее правой рукой и прижал к груди.

— Что это? — спросила мама измученным голосом.

— Обжег.

— Ну вот, — сказала мама, как о чем-то давно известном и все равно горьком.

Старик поспешно поднялся.

— Я теперь пойду, — сказал он с досадой. — Извините великодушно. Старый леший, или ты от старости умом помрачнел? — бормотал старик, расправляя в руках мятую кепку. — Рыбу вы все же возьмите. Это же селедка дунайская, самая первейшая рыба. Поедите за ужином, или гости придут.

Он надел кепку. Вытер лицо платком. Кепка ему мешала, он сбил ее на затылок.

— Проводи меня, сиротина, до остановки.

Мама хотела возразить, но подбородок у нее снова запрыгал, и она промолчала.

Вандербуль бросился к двери. Он выбежал на лестницу, промчался мимо друзей, которые стояли в парадном, и остановился перед Людмилой Тарасовной: она преградила ему путь метлой.

Людмила Тарасовна спросила, словно клюнула в темя:

— Куда?

— А вам что? — закричал Вандербуль. — Что вы все лезете?

Сзади подошел старик. Крепко взял его за плечо.

— Давайте ругайте — закричал Вандербуль. — Ну, наврал… Ну

Старик вывел его на улицу.

Вандербуль смотрел на прохожих, но видел только серые пятна.

— Что ты сделал с рукой?

— Сунул в кипяток.

Старик прижал подбородок к ключице, отчего борода его вздыбилась.

— Сколько людей за вас жизнь отдали, а вам мало.

Старик пошел. Вандербуль глядел себе под ноги.

— А вам что? — вдруг закричал он. — Чего вам надо?

* * *

— Милиция? У нас убежал сын… Он ушел днем. А сейчас уже ночь… Я всех обзвонила… Нет, мы его никогда не бьем… Пожалуйста. Я на вас очень надеюсь. Я вас очень прошу… Светлая челка. Глаза темные, серые. Брюки джинсы — техасские штаны… Да нет же, не заграничные. Такие брюки продаются в наших магазинах. Они очень удобные для ребят, на них карманов полно. Зовут Василием. Фамилия Николаев… Особые приметы? У него забинтована левая рука… Не знаю. Кажется, обжег… Спасибо большое.

Во время этого телефонного разговора Вандербулев отец стоял у окна, смотрел в мокрую ночь. Он курил сигарету.

Мама положила трубку, и аппарат коротко звякнул.

— Кажется, все у него есть, — сказала Вандербулева мама. — Так чего ему нужно?

— Взрослеть, — ответил отец.

* * *

Ночь черная, плотная. Вокруг фонарей кипят желтые шары, тьма вокруг фонарей зеленая, а дальше, за домами, — густо-фиолетовая, как высохшие в банке чернила.

Вандербуль подошел к воротам морского порта. Взбирались ввысь красные лампочки. Они висели на подъемных кранах, далеко предостерегая идущие в ночи самолеты. В море качались, пересекались расплывчатые силуэты — одни темнее, другие чуть посветлее ночи. Мерцали неяркие блики. Вандербулю показалось на миг, что весь порт забит ржавыми грузовыми пароходами, греческими фелюгами, рыболовными шхунами, тральщиками и белотрубыми океанскими лайнерами. И все эти корабли прислушиваются к скрипу сходней. Ждут. Потому что давно, они уже позабыли когда, в их трюмах сидели голодные тихие зайцы. Корабли истосковались по сердцу, которое живет в самом темном углу их старательного и молчаливого тела.

Дождь мочил волосы, падал за шиворот, стекал по спине к пояснице.

Вандербуль открыл дверь вахты и сразу с порога сказал:

— Згуриди Захар, с острова.

Вахтер посмотрел списки, потом пристально глянул на Вандербуля.

— Ты вроде потолще был.

Вандербуль поднял обожженную руку.

— Когда вам руку легковухой отдавят, и вы похудеете.

— Как же тебя угораздило?

— Поскользнулся. Проклятый дождь, везде скользко.

Вахтер покачал головой и уткнулся в газету.

Ветер шел с моря, качал фонари, прикрытые коническими отражателями. По бетону, позванивая, летела серебристая обертка от шоколада.

За морским каналом на острове был завод. На острове жили рабочие. На острове спал сейчас Згуриди Захар — одноклассник.

За большим пакгаузом темнота уплотнялась, становилась черным корпусом океанского корабля. Огней на борту почти не было.

У трапа ходил пограничник.

Вандербуль спрятался под навесом, за бумажными мешками. Где-то под ложечкой сосали тоска, неуютность и чувство бесконечного одиночества. Вандербуль следил за пограничником, грудью навалясь на мешки. Здоровой рукой он нащупал в тюке бананы. Бананы привозят зелеными. Вандербуль с трудом отломил один, надкусил не очистив и выплюнул. Мякоть у банана была твердая, вкусом напоминала сырую картошку, вязала рот.

Когда виноватый задумает себя оправдать, то первым делом ему покажется, будто его не понимает никто. Что вокруг только черствые, равнодушные люди. И от этого он станет себя жалеть, а из жалости есть один только выход — возвыситься.

— Я докажу, — бормотал Вандербуль. — Я таких там дел понаделаю. Вы еще обо мне услышите… — Он не знал, где это там, он был твердо уверен, что отыщет то самое место на земле, где сейчас до зарезу необходим Вандербуль. Где без него ничего не двигается, где без него царят уныние и растерянность и уже покачнулась вера в победу.

Он придет. Он поднимет флаг.

— Вы еще пожалеете… — бормотал Вандербуль. Он сидел долго. Наверно, вздремнул. К пограничнику подошли матросы. Они смеялись, говорили, картавя:

— Карашау.

Пограничник стал смотреть их моряцкие документы. В этот момент Вандербуль переполз пирс и повис на локтях под трапом.

Матросы смеялись, пританцовывали, шаркали остроносыми туфлями. Смех замер где-то вверху, в хлопанье дверей, в затихающей дроби шагов.

Между пирсом и кораблем, словно пойманные в западню, бились волны. Брызги, смешиваясь с дождем, долетали до Вандербуля.

Пограничник повернулся к трапу спиной, втянул голову в ворот шинели. Вандербуль здоровой рукой взялся за трап и, опираясь на локоть левой, полез, неслышно переступая с плицы на плицу. Он надолго повисал над узкой полоской воды, зажатой между пирсом и черным корпусом корабля. Волны схлестывались друг с другом, жадно ловя отсветы бортовых огней. С трапа стекала вода. Одежда насквозь промокла.

Вандербуль лез выше и выше. Правая рука занемела, левая — больная — ныла. Боль отдавалась в плечо. Вандербуль запрокидывал голову, слизывал дождевые капли с верхней губы; капли были соленые. Почти у самого борта Вандербуль с нижней стороны перелез на дорожку трапа и на четвереньках вполз на палубу.

Вахтенного на палубе не было, это Вандербуль заметил, когда лежал под навесом. Капитан, наверное, рассудил, что пограничник у трапа — охрана более надежная, чем десять вахтенных.

Вандербуль не знал, куда спрятаться. Мотнулся к шлюпкам. Брезент принайтован. Вандербуль достал ножик, перерезал петлю. Залез в шлюпку. Прямо на банках лежали весла. Вандербуль устал. Он свернулся в клубок. Он хотел спать и хотел, чтобы его не будили.

Он еще не отдохнул достаточно, когда почувствовал сквозь сон мягкие толчки, но он не хотел просыпаться. Он заставлял себя спать и спал. И снова чувствовал, как надает и вздымается, будто летит. Во сне он вспомнил маленькую девочку из своего дома, которая рассказывала ему, что уже научилась приземляться. Раньше она летала во сне и всегда падала, а теперь она научилась приземляться, как птицы. Для этого нужно было очень быстро махать руками — и тогда спускаешься на ветку или куда захочешь. И висишь в воздухе, не сминая травы, не ощущая твердости и тяжести земли под ногами.

Вандербуль улыбнулся во сне и, когда почувствовал падение, быстро замахал руками. Горячая боль резанула ему по закрытым глазам.

Вандербуль сел, прижал больную руку к груди. И открыл глаза.

Он увидел море вокруг, серое и пустынное.

Возле шлюпки стояли матросы. Несколько человек. Они глядели на него, как смотрят в зоопарке на зверьков, о которых знали всегда, но увидели в первый раз.

— Бонжур. Магеллан, — вежливо сказал один из матросов.

Вандербуль втянул голову в плечи. Глянул исподлобья на горизонт — может быть, там осталась его земля?.. Может быть, с другой стороны. Он посмотрел в другую сторону.

Матросы засмеялись, закивали головами.

Вандербуль опустил голову, уставился на свою обмотанную бинтом руку. Ветер шлепал ему по щекам мокрой ладонью.

Хоть бы дождик пошел, — подумал вдруг Вандербуль, — тогда можно было бы зареветь. Он знал одиночество после обид, это было трудное одиночество. Но сейчас все отступило. Сейчас было вокруг так пусто, словно сердце перестало биться и глаза перестали видеть.

На берегу

Офицер-пограничник Игорь Васильевич вылез из такси и легко, по-командирски, поприветствовал Людмилу Тарасовну.

Вандербуль сонно вывалился за ним следом. Утро. Облака над городами бело-розовые, как пастила зефир.

Людмила Тарасовна сидела под своим окном на перевернутом ящике. Она увидела Вандербуля, вскочила и, оступившись, прислонилась к стене.

— Знаете его? — спросил пограничник.

— Еще бы.

— Ну, Магеллан, прибыли. Неохота мне с твоей мамой встречаться. Ох, представляю Но ничего не поделаешь — пойдем.

Людмила Тарасовна остановила пограничника за руку.

— Откуда вы его? — спросила она.

— Из Калининграда, оказией. Людмила Тарасовна заторопилась.

— Вы его мне отдайте. Я его сама отводу. Я здешний дворник. Могу под расписку. Их нету. Они рано уходят на работу.

Пограничник насупился, вынул из планшета письмо, адресованное начальником погранотряда отцу нарушителя.

— Хорошо, — сказал он. — Я днем наведаюсь… — Он вздохнул и пробормотал: — Письмо, правда, приказано вручить лично. Приветствую вас. До свидания. — Он еще раз отдал честь Людмиле Тарасовне, сел в такси и только оттуда, опустив стекло, помахал Вандербулю: — Смотри, без эксцессов. У меня есть секретный приказ, если что…

Вандербуль улыбнулся грустно. Он знал, что Игорь Васильевич получил отпуск за хорошую пограничную службу и очень спешит к своей невесте Тамаре.

— До свидания, Магеллан — крикнул Игорь Васильевич.

В глазах у Людмилы Тарасовны сгущалась тень. Она взяла Вандербуля за руку и медленно, зная, что он не посмеет сопротивляться, повела к себе.

Квартирка у Людмилы Тарасовны маленькая, почти пустая. Вместо украшений одна чистота. Такая просторная чистота.

Людмила Тарасовна поставила Вандербуля к стене. В глазах у нее что-то взорвалось. Она залепила Вандербулю пощечину.

— Плачь

— Что вы, Людмила Тарасовна, — сказал Вандербуль.

— Плачь, говорю — она бросилась к шкафу. Она рылась в нем, швыряя прямо на пол простыни, наволочки и полотенца.

— У матки нервные слезы не прекращаются, отец похудел, высох, а он целую неделю по морям плавает. А ему хоть бы что. Плачь, тебе сказано

Наконец она нашла матросский ремень с потемневшей от времени пряжкой.

Людмила Тарасовна раскрутила ремень над головой и вдруг, отшвырнув его к паровой батарее, опустилась на пол. Она сидела посреди разбросанной одежды и всхлипывала.

— Что с вами делать? — бормотала она. — Мерзавцы. Мучители. — Она подняла на Вандербуля заплаканные глаза. — Этот-то, твой дружок, Генька с третьего этажа спрыгнул.

— Что с ним? — прошептал Вандербуль.

Людмила Тарасовна вытерла глаза углом накрахмаленной скатерти.

— Ничего с ним не сделалось. Даже коленки не поцарапал. Парашютист негодный. Паршивец. И еще хохочет. И еще рад чему-то… А ты чего радуешься? — крикнула она Вандербулю.

Вандербуль сел на пол рядом с Людмилой Тарасовной. Ему захотелось утешить ее. Но он не знал чем и, наверно, поэтому сказал самую нелепую и самую вечную фразу на свете:

— Извините, мы больше не будем.

* * *

На перекрестке регулировщик-милиционер махал палочкой. Он казался себе дирижером. Но на улице нет дирижеров. Улица живет сама по себе. Улица учит человека раздумью, как морские волны, как лес, как река с обрывистыми берегами. Она и похожа на реку. Фарватер ее обозначен вывесками. Вывески, безусловно, красивые и, конечно, созданы для удобства: Гипробум, Роскооптехснаб, Кожгалантерея.

Вандербуль ходил по улицам уже много часов. Людмила Тарасовна отпустила его под честное слово. На Театральной площади Вандербуль столкнулся с двумя моряками. У них были широкие нашивки на рукавах и широкие полосы орденских лент. Вандербуль долго глядел, как они, разговаривая, садились в автобус.

Капитан канадского парохода сказал, сдав его пограничникам:

— Когда убегает такое мальчишка, — это значит, что в нем вырастает храбрый мужчина. Попишите это папан, чтобы он не порол его очень.

Командир погранотряда, полковник, долго разговаривал с Вандербулем. Вандербуль боялся таких слов, как измена, предательство, но полковник расспрашивал его об отметках и всяческих пустяках. Потом он сказал:

— О родителях ты не подумал, конечно.

Вандербуль опустил голову. Обожженную руку он сунул между колен. Кровь в руке билась толчками, она словно продолжала счет, начатый Люциндрой на кухне. Только счет был сейчас очень медленный, и другая боль, посильнее ожога, росла в Вандербуле.

Он опять подошел к своему дому. Он знал на нем каждую выбоину, каждую надпись в парадных.

Из подворотни выбежала Люциндра. Вандербуль вздрогнул, спрятался за дерево. Чулки у Люциндры один длиннее, другой короче. Новые туфли велики — задники шлепают.

Люциндра постояла возле парадной и убежала обратно.

Вандербулю хотелось догнать ее, но он не сдвинулся с места.

Из проулка вышла старушка в черном пальто с побелевшими от древности швами. Она мелко шагала за лохматым терьером. Пес хрипло и часто дышал. Останавливался, скорбно смотрел на разъевшихся голубей. Это был пес-астматик, старый, неумирающий пес. Вандербуль когда-то боялся его.

— Дышишь еще, — обрадованно сказал Вандербуль. Пес ткнулся ему в ноги и, жалуясь, задрожал.

— Он уже плохо видит, — сказала старушка.

В воздухе стоял слабый запах травы. Бензиновая гарь не смешивалась с этим запахом, как жир не смешивается с чистой водой.

Вандербуль знал: мама сегодня не уснет всю ночь. Она будет ходить, поправлять на нем одеяло. А отец скажет ей:

— Ну, успокойся… Ну, все в порядке…

Вандербулю стало тоскливо от этих мыслей.

Кто-то тронул его за рукав.

Вандербуль поднял глаза. Перед ним стояли Люциндра и Генька.

— Хорошо, что мы тебя встретили, — сказал Генька.

Они потащили его от подворотни, пролезли сквозь дыру в заборе и, ничего не объясняя, затолкали в чужую парадную.

На площадке третьего этажа они подвели Вандербуля к окну.

На улице среди редких прохожих ходила мама. Она ходила взад и вперед.

— Говорят, матери на расстоянии чувствуют все, что творится с их детьми, — сказала Люциндра.

— Она уже неделю так ходит, — сказал Генька.

Во рту у Вандербуля стало сухо и жарко. Он смотрел на мать, похудевшую за эти дни.

Во дворе кричала маленькая девочка тонким печальным голосом:

— Мама

И снова кричала, задрав голову к немому окну:

— Мамуся

Вандербуль побежал вниз по лестнице, слыша все время крик девочки:

— Мама.. Мамуся..

СЛАВКА

Едут на корабле люди

Если долго ехать на разном транспорте, то, конечно, в голову может прийти мысль, будто все население страны бросило жилища и пустилось в дорогу.

Кричали поезда в ночи. Их крик будил ребятишек, которые чмокали соски и, наверное, воображали, будто мир — это все, что мелькает, будто дом — это все, что трясется и мчится куда-то вперед.

Поезда бегут по синим рельсам.

Самолеты летят по синему небу.

Корабли идут по синей воде.

Славка сам придумал такие слова. Он поет шепотом, чтобы мама не слышала. Иначе она скажет, что Славка — на редкость бездарный сын. Славка был очень застенчивым. Он стеснялся даже собственной тени. Он всегда становился так, чтобы тень его не падала на других.

Славка хотел сочинить такие слова, будто есть на земле конечная станция, где сходятся все поезда, пароходы и самолеты. Ведь есть же где-то конец всех дорог.

Славка ехал в купейном вагоне. Летел на самолете АН-2, в котором двенадцать мест.

Теперь Славка ехал по широкому лиману с желтой водой. На большом пассажирском катере с птичьим названием Ласточка.

На палубе всякие разговоры.

Толстая женщина с тремя внуками говорит:

— Куда подевались те, настоящие культурные дети? Нету теперь настоящих детей. Я взяла зефир с ленинградского поезда. Теперь я имею чахотку. Эти внуки еще не научились говорить бабушка, зато они не перестают кричать дай… И лучше мне никогда не выйти на пенсию, чем нянчить эти три патефона. У меня от них температура встает.. — И тут же кидается к своим внукам и вытирает им капризные носы, и кутает их в платки, и сует им лимонад.

Мужчина в фетровой шляпе смотрит на горемычную бабушку и кивает Славкиной маме:

— Одесситка…

Ну и что? Хорошо это или плохо? — думает Славка. Он смотрит на одесситку. Она улыбается Славке. Славка улыбается ей. Он готов улыбнуться всем людям.

Славка не одессит, даже не москвич, даже не ленинградец, даже не норильчанин. Славка — кочевник, сын инженера-строителя.

Славкина мама ходит по катеру. Спрашивает:

— Скажите, пожалуйста, городишко, куда мы плывем, сверхотчаянная дыра?

Две тетки в толстых платках лузгают семечки. Они смотрят на маму и застенчиво улыбаются:

— Ни-и… Фруктов много. Рыбы богато… Ничего городок… Очень хороший город.

Мама отворачивается. Она не довольна ответом.

По палубе через корзины, мешки и ящики лезет подвыпивший старик. В ящиках кричат петухи. В мешках визжат поросята.

На старике надето все новое. Все ему велико, будто купили навырост. Пиджак топорщится, брюки топорщатся. И рубашка, и борода, и уши у старика топорщатся. Он похож на пересохшую еловую шишку.

— А я у дочки гостил — шумит старик. Останавливается возле теток в толстых платках и смеется: — Ух же ж вы бабы Ух же ж вы серый народ. Ведь которые культурные, те лузгают семечки дома. А вы тут всю палубу засорили, ходить скользко.

— Это тебе от вина скользко, — ворчат бабы, но семечки прячут. Стеснительно смотрят на маму.

А Славке весело. Ветер и брызги летят в глаза. Вниз посмотришь — вода возле борта мутная, словно взбурлили красную глину. Посмотришь вдаль — вода голубая, блестящая. Плывут под водой затонувшие облака.

Катер идет мимо островов. В камышах широкие лодки-магуны. Люди высаживают из лодок телят, гонят их хворостиной на острова, чтобы паслись они на приволье целое лето. Телята орут, замочив ноги.

Славке смешно.

— И чего улыбается, — глянув на него, проворчала мама. — Стоит и улыбается, как дурак какой.

Славка растерянно замигал.

— Рот закрой, — раздраженно сказала мама.

— И не дыши… — Это сказал мальчишка, который лежал на палубе. — И не плюй в воду, и не смотри в небо.

Мама повернулась, чтобы убить мальчишку словами. В это время загудел катер. Он приветствовал другой катер, идущий навстречу. Мамин рот открывается беззвучно и широко. Казалось, мама ловит ртом приветственный крик катеров и захлебывается. Когда гудки смолкли, у нее хватило воздуха на одно только слово:

— Хам

— Видишь, до чего ты довел свою маму, — спокойно сказал мальчишка. Встал, накинул на плечи голубую спортивную куртку и направился вниз по трапу. Возле корзин остался его зеленый рюкзак. Мальчишка был крепок в плечах, нетороплив в движениях.

— Боже мой, каких только гадостей не наслушаешься на этих проклятых дорогах, — сказала мама.

— Да уж… Так уж… — поддакнул мужчина в фетровой шляпе. — Дорога, она дорога и есть. Особенно дальняя.

Мальчишка в спортивной куртке

У буфета, под капитанским мостиком, старик пил пиво.

— Хороша у коня шея, да и хомут неплох. — Он приглаживал свой костюм, похлопывал но тощим бокам, поскрипывал заграничными полуботинками.

Славка сошел по трапу вслед за мальчишкой в спортивной куртке. Мальчишка смотрел на старика и улыбался и как будто подмигивал.

Старик мальчишку не замечал.

Борода у старика белая. Пивная пена теряется в ней, как снег на снегу. Старик говорит молодым, которые тоже теснятся к пиву:

— Не наседайте сзаду, бо я как дам спереду Вот скушаю полкило пива и пойду в домино гулять… Я у дочки У Анны в гостях гостил.

— Вам дочка новый костюм подарила? — спросил мальчишка.

— Ну да. Анна ж мне все дарит и дарит.

Мальчишка снова спросил:

— Где сейчас ваша дочка?

Старик скользнул взглядом но мальчишке.

— Так она ж в Новороссийске, на ответственной должности, — сказал он и встряхнул на ладони медную сдачу.

Старик хотел спрятать ее в карман, но, заметив Славку, что-то долго и грустно смотрел на него, потом вернулся к буфету:

— Р-расступися Мне надо гостинец, купить Он протянул Славке целлофановый кулек, в котором лежала вяленая вобла, печенье Василек, ириски Золотой ключик и мармелад.

— Кушай, хлопец, пиво пить тебе еще рано. — Старик прикоснулся к Славкиной голове жесткой, как будто ржавой рукой и пошел в носовой салон, где ехали только курящие.

— А кто он такой? — спросил Славка.

Мальчишка не ответил.

Старик между тем протиснулся в самый нос, где люди в брезентовых штормовых плащах резались в домино.

— Капитаньё — закричал он. — Допустите ж меня… Меня вам никак в домино не осилить. Меня только пожарники осилить могут. У них времени богато на тренировку.

Люди в штормовых плащах потеснились, уступая старику место. Старик глянул в окно и устало пробормотал:

— Уже, капитаньё. Прибыли.

Катер подошел к серому дебаркадеру, на котором висел большой щит в красно-белую клетку, что на морском языке означает букву м, или тихий ход.

Славка повернулся, чтобы идти на палубу к маме. Навстречу спускались люди. Славка едва пробился наверх.

Мама схватила тяжелые чемоданы, сумки, баул, стараясь поднять их все сразу. Она закричала на Славку:

— Где ты болтался?

Славка стоял перед ней с целлофановым пакетом, мял его и не плакал только потому, наверно, что давно разучился плакать.

Мама вырвала у него гостинец.

— А эту гадость зачем купил?

Славка представил, как блестящий пакетик полетит сейчас за борт. Хотел закричать не смей, но оробел под маминым взглядом и отвернулся. Он увидел мальчишку с рюкзаком за плечами. Мальчишка подошел к нему.

— В гости или на дачу? — спросил он.

— К отцу, — тихо ответил Славка.

Мальчишка поднял два самых больших чемодана, потащил к сходням.

С катера валом валил народ. Над головами плыли корзины, мешки с поросятами и очумевшие в ящиках петухи. Когда мальчишка опустил чемоданы на землю, пальцы у него не смогли сжаться в кулак. Кожа на ладонях как будто сдвинулась.

Подоспела мама. Сказала:

— Спасибо.

Мама смотрела по сторонам, нервно дергала ремешок сумки, словно торопила свою судьбу. Она поглядывала на мальчишку с беспомощной неприязнью, понимая, что для нее будет лучше, если мальчишка останется.

Мальчишка не уходил. Когда площадь перед дебаркадером опустела, мама сказала Славке:

— Радуйся… — Потом глухо, словно в подушку, распорядилась: — Хватит. Поедем в гостиницу. — Она стала поднимать и опускать вещи, пытаясь снова взять их все сразу.

— Зачем же так надрываться, — сказал мальчишка. — Сдайте барахло в камеру хранения и шагайте себе с квитанцией. Ехать здесь не на чем.

Под голубой крышей

Главная улица в городке чистая. Вымощена розовым камнем-булыжником. Тротуары из кирпича. Прокаленный кирпич расположен в елочку. Тень от домов, как жидкие чернила, прозрачная.

И по всему городу запах моря.

Свернули к церкви, крашенной от фундамента до крестов серебряной краской.

Вокруг церкви, за железной оградой, разложены на просушку рыбацкие сети.

Мама молчит. Лицо у мамы такое, словно ее обокрали в самый трудный час жизни.

Мальчишка в спортивной куртке идет впереди.

Мне бы такого брата, — думает Славка. У Славки редкий характер: чужое преимущество не рождает в нем зависти. Он глазеет по сторонам. Ему нравится бело-розовый город. Славка хочет спросить, как зовут мальчишку, но смелости у Славки не хватает; он только шевелит губами. Мама смотрит на него подозрительно.

В маленькой гостинице мест не было.

— Та ж понаехало командировочных, — пела дежурная. — Чего людям дома не можется, так скрозь и едут, и едут…

Мама заплакала.

— Мальчонку-то я бы могла поместить, — извиняясь, пробормотала дежурная. — Я бы его к этому худенькому подложила… — Она ткнула пальцем в тощего близорукого пария. — А тебя же ж мне некуда деть. Женское помещение скрозь мужиками забито…

Мама плакала, уронив голову на руки. Вокруг нее смущенно стояли командировочные в полосатых пижамах. Они утешали маму советами. Они ей сочувствовали. Только мальчишка в голубой куртке сказал прямо:

— Глупости. Было бы из-за чего слезы тратить. Сидите и никуда не трогайтесь. Я найду вам жилище.

Мама послушно кивнула.

Мальчишка подтолкнул Славку к двери.

— Пойдем к моему дядюшке. Он вас приютит.

Славка обрадовался, подумал, что вот и представился замечательный случай.

— Пойдем, — сказал он.

В проулке шагал старик, который подарил Славке гостинец. Он вытягивал шею, словно хотел вылезти из своей новой одежды. Словно она скорлупа. Старик пел:

Задула фуртуна на море,

Ой, люто задула

Последние слова он пропел так громко, что из-за церковной ограды выскочила старуха в черной клетчатой шали.

— Куда тебя черт тащит? — закричала она. Старик остановился, подергал усами.

— Отскочь с моего пути — сказал он воинственно. — Слышь, отскочь в сторону

Старуха зашлась от злости.

— Повертывай назад — бушевала она. — Тут храм, а ты своим винищем весь воздух позаражал

Старик прикрыл рот рукой.

— Слушай ты, старая птица, — сказал он вдруг дружелюбно, — давай мне три рубля, я тогда обойду церковь хоть вокруг рыбозавода. А не дашь, — он двинулся на старуху, — я прямо в церковь войду и стану там моряцкие песни шуметь.

Старуха сунула ему под нос костлявый кукиш.

— На-кось — заголосила она. — Умный За три-то рубля я тебе сама где хочешь спою. Спляшу даже.

— Тогда отскочь, — мрачно заявил старик. — Геть Не заслоняй мою прямую дорогу.. — Он отстранил старуху и пошел вдоль ограды, выводя слова своей песни:

Задула фуртуна на море —

Рваные паруса…

— Старое ты будылье — крикнула старуха. — Рыбий ты караульщик

Славка заметил, как изменилось лицо мальчишки, дрогнули твердые мальчишкины губы. Да что с ним? — подумал Славка.

Мальчишка сказал:

— Беги, зови свою мамашу.

Когда Славка с мамой прибежали, мальчишка в спортивной куртке подошел к старику. Он почтительно поздоровался.

Сказал погодя:

— Дед Власенко, возьмите хороших людей, — им ночевать негде.

Старик даже не обернулся. Махнул рукой, чуть не сбив с головы фуражку.

— Пускай идут… У меня же ж хата обширная. Хата моя под голубой крышей. Весь мир моя хата. Где хочу, там и прилягу.

Мама остановилась, повернула к мальчишке осунувшееся лицо.

— Идите, — сказал мальчишка. — Ну, идите же Вас человек к себе в дом ведет.

Славка взял маму за руку, и они пошли за стариком.

Бабка Мария

Старик шагал по шатким деревянным мосткам, мимо садов. Он громко шумел свои песни.

Толкнув локтем калитку, он вошел в небольшой сад. Под деревьями земля черно-синяя. Только возле заборов растет трава. За деревьями хата. Черепичная крыша у нее набекрень. Вокруг насыпана дорожка из мелких чистых ракушек. У дверей вместо половика старая сеть. Хата похожа на старика — веселая хата.

Старик остановился в садочке и вдруг заорал испуганным голосом:

— Бабка Мария Чего ж вы сидите? Хата горит

Низкая крашеная дверь распахнулась. На порог выскочила старушка в переднике. Глаза испуганные. Щурятся. Старик спрятался за дверью и захихикал:

— Шутю…

— Чтоб вас, старый козел, — беззлобно проворчала старушка.

Увидела Славку с мамой и всплеснула руками.

— Никак Анна?

— Хиба ж Анна такая? — возразил старик. — Анна покрепче будет. — Потом откашлялся, объяснил солидно: — Это мои знакомцы. Им, Мария, ночевать негде.

Старушка оглядела гостей.

— Здравствуйте, — сказала она. — Проходите, пожалуйста. Она провела маму и Славку в большую прохладную комнату с крашеным полом.

— Мы вас в зале положим, — говорила она. — Вот тут. Тут воздух свежий. Кровать мягкая, и диван новый…

Дед Власенко просунулся в комнату, похвастал:

— Анна мне такой диван бархатный справила, дочка моя.

Старушка нахмурилась.

— Не дышите тут. Людям спать, а вы вином дышите.

— А они, может, кушать хотят, — ехидно сказал старик.

— Нет, что вы, — ответила мама. — Спасибо.

Она села на стул и уставилась в угол, на большую икону, перевитую сухими цветами. Губы у мамы медленно двигались. Старушка посмотрела на нее удивленно.

— Ты, девка, никак молишься?

Мама вздрогнула.

— Нет, — сказала она. — Что вы…

Старушка пошла к двери тихо, почти бесшумно.

— И то… Без толку молиться, без числа согрешить… Она положила Славке на плечо мягкую руку, подтолкнула его вон из комнаты.

— Пусть мамка одна побудет. Ступай, хлопец, в кухню.

Славка сам хотел уйти. Он знал: когда у мамы шевелятся губы, — значит, она придумывает гневные фразы, которые с выражением, словно стихи, выскажет при встрече отцу. Славка подумал: Люди очень любят говорить вслух, но еще больше любят говорить про себя. Про себя они спорят с кем хочешь и всегда побеждают.

На кухне бабка Мария сдержанно и негромко напустилась на старика:

— Василий, сгорят у вас кишки синим огнем.

— Не бухкотите, Мария, — возразил старик. — Я только один килограмм вина выпил и кружку пива. Только глаза залил, а во внутренности даже и не попало.

Старуха вздохнула.

— Глаза, им границы нету. Лучше бы вы, Василий, в домино гуляли. Старый вы теперь для вина человек.

— У меня такое мнение, будто вы меня отпеваете. — Старик подергал сивыми бровями, спросил обиженно: — Мария, я замечаю, вам про дочку мою, Анну, узнать совсем не интересно. Как она в Новороссийске живет. А она, между прочим, вам поклон посылала… — Старик встал из-за стола и поклонился, отведя руку в сторону.

Старуха поджала губы. Потом заговорила тоже с обидой:

— Я у вас про Анну и не желаю сейчас пытать. Вы станете только хвастать зазря и ничего мне толком не объясните.

Старик засопел, словно ему вдруг заложило нос. Он глядел на старуху то сердито, то снисходительно. Потом глаза у него подобрели, в них появились смешливые огоньки, которые побежали но всему лицу, по всем стариковским морщинам.

Поев, старик залез на кровать и затих, выставив бороду вверх, как антенну.

Славка хлебал уху, которую старик Власенко называл щербой. Ел ватрушку, которую бабка Мария называла плачиндой. Было ему тепло и свободно. Славка думал, что больше всего на свете он теперь любит щербу и плачинду.

Бабка Мария убирала посуду.

— Ты, хлопец, не думай на деда, — тихо говорила она разморенному Славке. — Он не какой-нибудь пьяница там, мазурик. Он с шести лет рыбалит. У него аж кости от ревматизма черные. Выпьет килограмм вина для здоровья. Ему, старику, иногда можно.

— А я ведь, Мария, не пьяный, — сказал старик неожиданно ровным и грустным голосом. — Я ведь, Мария, только самую малость, для запаха. Я по другой причине хвораю… Вот ехал на пароходе. На самолете летел. Кругом люди шуршат. Бегут за своим делом. Мне, Мария, вдруг показалось, что ни к чему я уже. Умру, и никто не вздрогнет. Мабуть, Анна, да еще вот ты, Мария Андреевна… Вот я и шумел, прыткость свою показывал. Я ведь теперь, как тот Шура… — Старик засмеялся, будто закашлял.

— У нас на рыбозаводе такой буксир имелся. По имени Шура. Три дня паров набирал, только чтоб загудеть. А гудок у него самый шумный на всем побережье. Как загудит Шура, аж задрожит весь. Потом три дня набирает паров, чтобы отвалить от пирса. А как уж он по воде ходил, на какой силе, этого и сам бог в свою голову не возьмет. Теперь того Шуры нету, теперь он вроде как баржа. А говорят, раньше, в мирное время, лихой буксир был…

Старик повернулся к стене. Спина у него была костлявая и упрямая.

— Не приедет Анна, — грустно забормотал он. — Ненужный я теперь для нее.

Бабка Мария наклонилась над столом. В ее голосе тоже была грусть.

— Не для того она и училась, чтобы без дела к нам ездить. У нее сейчас заботы-то обо всех. Ученая, с нее и спрос велик.

Бабка Мария смотрела в окно, за которым ничего не было.

— Вырастают дети плохие — и думают, что родители в том виноваты. Вырастают дети хорошие — и думают, что родители тут ни при чем…

Славка тоже посмотрел в окно, за которым ничего не было, и уснул. Во сне он увидел ту конечную станцию, где сходятся все пути и дороги. Она выпирала из земли бугром, вся утыканная домами. Топорщились небоскребы. Исаакиевский собор, Кремль, Эйфелева башня — самые красивые сооружения, которые Славке приходилось видеть на картинках. Вокруг стояли поезда, пароходы, самолеты. Они громко трубили. Им не терпелось ехать куда-то дальше.

Утром на базаре

— Вставай, хлопец, день уже окна выламывает, а ты все подушку сосешь.

Славка вскочил. Поплескал холодной воды в глаза. Мама и бабка Мария пили в кухне чай.

— Отца не ищи, — наказала мама. — Пускай хоть однажды он сам нас поищет.

— Пошли, хлопец, со мной на службу, — предложил дед. — Тут женщины меж собой побеседуют, мабуть, разберутся сообща в вашем деле. Тебе дамские разговоры понимать не надо.

— Иди, — коротко разрешила мама.

Городок согревало солнце. Ветер смешивал запахи пашен, открытых хлевов и моря в один сильный и теплый запах.

Со стариком Власенко здоровались прохожие, все больше пожилые, неторопливые, со Славкой тоже здоровались.

Славка думал о вчерашнем мальчишке в спортивной куртке. Он таращился по сторонам, надеясь на встречу. Он представлял, как протянет руку ему. Скажет: Привет Как дела? И мальчишка ему ответит: Привет Как дела? Они поговорят и пойдут вместе. Славка даже сделал намек старику, спросив:

— Где же в вашем городе ребята? — Может быть, старик Василий вспомнит мальчишку и чего-нибудь скажет о нем.

— Молодые ж кто где, — объяснил старик. — Которые в море на сейнерах, которые на рыбозаводе или там на консервном. Они на работе все чисто. Утром в городе старики власть берут. — Он остановился, посмотрел в даль сквозных бело-розовых улиц. — Когда капитан Илья пригонит из Одессы флотилию, город совсем опустеет. Все побегут в Африку. Все чисто.

Дед Власенко шел на рынок.

— Это моя общественная служба, — говорил он. — Я — рыбнадзор от народа. Рыбак тоже бывает разный. Иной надергает недозволенной рыбы и подзаныр ее — продаст на базаре. — Маломерку выловят — и большая ловиться не будет, — рассказывал он по дороге. — Это дело везде по-разному называется. В Крыму говорят — муган. У нас — подзаныр. По закону — браконьерство. А что касается меня, то я такому рыбаку в глаза плюну.

Славка вертел головой, рассматривал город. В центре были каменные дома, трехэтажные и четырехэтажные.

В витрине Госфото висели подкрашенные портреты.

— Здесь мой знакомец Яша Коган работает, — уважительно похвастал дед Власенко. — Он теперь тоже старый, уже который год на ощупь снимает.

В витрине универмага, среди пальто и велосипедов, были разостланы картины. На одной — Максим Горький в широкой шляпе, на другой — Суворов весь в орденах… На бланках, приколотых к картинам, значилось: Наименование — Картина Горького. Цена за один метр 15 рублей.

Метр Суворова стоил на пять рублей дороже.

Славка спросил у деда:

— Почему разница?

Дед поскреб бороду, шевельнул сивой бровью.

— Я, хлопец, в рисовании мало чего понимаю. Может, на Суворова больше краски пошло, у него одних орденов вон сколько.

Старик Власенко с грустью подмигнул полководцу, сказал задумчиво:

— В большом возрасте был человек, а тоже вон какой бойкий… — и заспешил к рынку.

В начале лета на базарах народу мало. Что продают? Старую кукурузу продают, муку, молодых поросят.

Еще торгуют рыбой: бычками, ершами, барабулькой. Некоторые привозят из плавней судаков и лещей.

А есть и такие купцы, что держат для покупателей красный товар под прилавком: молодую севрюжину, осетра и белугу.

Специально для этих купцов каждое утро приходил на рынок дед Власенко.

Рыбой торгуют все больше женщины. Рыбаку самому торговать неудобно, да и времени жаль.

— Здорово, купчихи — зашумел дед. — Похвастайте же вашим товаром. Очень я люблю рыбный дух нюхать.

Иные женщины почтительно здоровались со стариком, иные начинали брюзжать, обижаться. А которые помоложе — смеялись. Дед тоже смеялся, разводил руками.

— Дюже у нас девки хороши. Дюже красивые. Болгары страдают, у них завсегда невест недостача. Нехай бы к нам ехали. Или японцы… Ксанка, пошла бы за японца?

Крепкая, широкая в плечах Ксанка замахнулась судаком.

— Очумели вы совсем. Вы ж на моей свадьбе вино пили.

— Прости, девка, забыл, — извинился дед. — Вы для меня теперь все друг на друга похожие… А ну, покажи товар. Ксанка сняла с корзины кусок сети.

— Ровная рыба, — похвалил дед. — Сердечный рыбак ловил. Мужик твой?

— Батька, — ответила Ксанка, вздохнув. — Чи у вас память помутилась, дед Власенко, чи вы насмехаетесь? Я уж давно как вдова…

— Извини, девка… — Старик сокрушенно почмокал, покачал головой и полоз дальше по ряду. Остановился он перед высокой старухой в черной клетчатой шали, с которой скандалил возле церковной ограды.

Старуха прикрыла глаза и принялась вздыхать, бормоча:

— Чи ты белужий родственник или тот водяной черт?

— И когда у тебя язык сотрется? — рассердился дед Власенко. — Я у тебя осетров отымал?

— Так не моя же та рыба, — громче заворчала старуха. — Просят люди продать — я продаю. Ее ж ведь в море не выбросишь, все одно она уже дохлая… А моя рыба вот — бычки… Свежие бычки и ерши — заголосила старуха на весь базар, расхваливая свою рыбу. — Красивые ерши…

Она толкнула пальцем в старика и добавила:

— Ось такие, как он, страхолюды.

— Арестую я тебя, Ольга, за твои вредные действия, — пригрозил старик.

Старуха сунула руки в карманы передника. Втянула воздух в себя, словно целый день не дышала, и принялась честить старика Власенко со всех сторон.

— Злыдень ты окаянный — кричала она. — Сам рыбалить не можешь, потому и лазаешь по базару из зависти. Нахлебник ты для государства и тараканий пастух. Другой бы на твоем месте хоть удочкой промышлял. Смотреть на тебя дюже тоскливо. С души воротит… Марию, горючую вдову, ты хитростью к себе заманил и на себя работать заставил. Чтоб тебе, бездельнику старому, пусто было И чтобы на том свете рыбаки тебя в свою компанию не приняли — Старуха вдруг подбоченилась и сказала: — Я же знаю, зачем ты на базар ходить. На меня смотреть. Ты же ж ведь, старый пень, в меня всю жизнь влюбленный. А мне на тебя — тьфу Ты ж для меня пустое пространство…

Девки и молодухи хохотали. Даже некоторые пожилые не сдерживали улыбок. Но Славка заметил, что в смехе рыбачек не было одобрения.

— Мозгов бы тебе поболе, — сказал старухе дед Власенко. — Душа твоя медная.

Море на горизонте

Старик шел насупясь. Лохматые брови, козырек, прикрывали ему пол-лица.

— Каждый день с нею воюю, — сказал он, стараясь придать своему голосу ровность. — До чего же темная баба. Брешет и брешет…

Вышли на берег. Море горело на горизонте нестерпимым огнем.

— Разве вам бабушка Мария не жена? — спросил Славка. — Она вас на вы называет.

Старик насупился еще больше.

— Нет… Мария — вдова моего сотоварища. Мой сотоварищ Егор погиб, когда большая фуртуна была — шторм дюже сильный. Он с сыном пошел ставной невод спасать… Море их вместе забрало. Обоих… — Старик замолчал, засопел в усы.

— А ейный сын Митя, старший, тот в Севастополе смерть нашел. Митино имя там на камне написано… Не может Мария в своей хате жить. Плачет она там дюже.

Грустно стало Славке. Потому что не мог он в этом деле оказать помощь. Да в таких делах никто уж помочь не может.

— Та вредная старуха Ольга — она же ж моею невестой была. — Старик хлопнул себя рукой по боку.

— Какой я дурак был… Пела она, Ольга, дюже красиво. Голос у нее такой замечательный, изнутра… — И все еще сердито, но уже тише, добавил: — Меня Серафина от нее отвела… Вот это ж была девка, моя Серафина…

На берегу двое бородатых рыбаков толкали в море смоляную лодку. Они замахали старику. Закричали:

— Дед Власенко, кончай сторожбу Пошли крючья ставить. И хлопца бери. Бригаду организуем.

На шеях у рыбаков — женские косынки. Брюки подпоясаны обрывками сети, на ногах — брезентовые чулки до колен и кожаные постолы.

Старик отвернулся, стал кашлять от дыма.

— Может быть, сходим, дед Власенко, — вдруг сказал Славка. — Может, поймаем, чтобы та старуха язык прикусила.

Дед прохрипел:

— Куда тебе, хлопец. Ты для этого дюже хрупкий, как камышина… Видишь? — он кивнул в море на рыбаков. — Рыбаки же чисто разбойники. Рожи от комаров пораспухли, все в смоле, только усищи топорщатся… Да и я тоже. Какой я нынче рыбак… — Он показал руки с искривленными, раздутыми и суставах пальцами. — Сейчас, хлопец, техника… — Старик усмехнулся вдруг. Покачал головой.

— В молодости я белугу в четыреста килограммов один на один взял. Одной икры восемьдесят кило. И сейчас еще об этом старики говорят. Потому что не всякому рыбаку так случается… Рыбак в одиночку взять рыбину в сто килограммов может, а если больше — уже вдвоем.

Они подошли к затону.

Старик ушел со своим сменщиком, таким же старым, в книге расписываться. Пока они в сторожке курили, Славка смотрел в море. В горячее сверкание солнца, в даль, которая кончается на горизонте для глаз, словно прячет свою обширную тайну от всех неподвижных и нелюбопытных.

На свае, неподалеку от берега, сидела девчонка с удочкой. На ней были мальчишеские вельветовые штаны, белая косынка с голубым горохом и красная кофта. Она сидела как раз на дорожке, проложенной по воде солнцем.

Славка устроился на скамейке возле ворот. Старик Власенко вылез из сторожки, тоже принялся смотреть в море.

Они долго молчали и, наверно, думали об одном, потому что старик отвернулся, словно его подслушали, когда Славка сказал:

— Дед, а мы не будем большую ловить. Наловим маленькой. Удочками.

— Чи я курортник какой? — засопел старик. — Меня рыбаки с той тросточкой увидят, по всему морю смех побежит, аж до Турции… Удочкой… — ворчал старик. Он сердился и сам себя распалял. — Чи мне колхоз пайка не даст? Чи я другого чего не могу? Я, может, в колхозе главным консультантом сейчас значусь. И общественную должность справляю. И затон сторожу… — Он вдруг закричал, широко раскрывая усатый рот: — Не слухай ты старую ведьму Ольгу Я для государства рыбы наловил поболе, чем она воздуху надышала

Старик долго шевелил губами. Бросал на Славку сердитые взгляды.

— Расстроил ты меня. Я ж в прошлом годе пробовал. Ловил… Кабы та Ольга про это дело прослышала, она бы меня своим языком в горох раскатала.

Красная рыба

В прошлом году приехал к нам художник один из столицы. Чистый такой гражданин. Не старый еще — годов пятьдесят. Все рыбаков рисовал для картины. И все восхищался. И меня рисовал. Очень хотел он поймать белугу. Только все неудача случалась. Осень. У нас по осени белуга худо берет.

Тогда он ко мне.

— Василий Тимофеевич, — говорит, — окажи помощь. — Он уже и на сейнерах ходил и на тральщике, — Теперь, — говорит, — мне очень нужна борьба. Чтобы рыбак показал себя в чистой своей красоте.

Я его посылал к молодым. Объяснял: не могу, мол, от ревматизма страдаю дюже. Руки не владеют.

Тогда он мне говорит, мол, на всех картинах сейчас молодежь. Но я, говорит, мечтаю показать стариков, самый корень. Этим, говорит, я гордость утешу. И будет это правда.

— А вы, — говорит, — Василий Тимофеевич, поймаете вашу последнюю рыбу. Потому что, — говорит, — человек должен уходить из общей рабочей жизни через последний свой подвиг. И будет это красиво…

Я цельную ночь не спал, все думал над его словами. Потом пошел к председателю, попросил снасть — крючья на красную рыбу. Тысячу штук.

Поставили мы те крючья с тем художником в одном ловком месте, напротив шпиля, мысочка такого. Там взорванные германские баржи на дне. Белуга любит об эти баржи бока тереть.

Я думаю: не ошибиться бы. И тут же думаю: если бы старики не ошибались, молодым бы правды не знать.

Ночь переждали. Художник меня карандашом в блокнот зарисовал. Как я курю, как я портянку переобуваю, снаряжаюсь. Еще не развиднелось, пошли проверять крючья. Он на байбаках сидит — на веслах, по-вашему. Я снасть выбираю. Уже боле пятисот крючков проверил, две камбалы снял, осетришку — с локоть — выпустил. Море как постный суп — ни пятна на поверхности. Говорю художнику:

— Поймали мы с тобой на сей раз бугая.

Бугая поймать — это значит пустым воротиться. Вдруг чую — ведет.

— Ага, — говорю, — сидит, родимая. Мабуть, килограммов на двести.

Я с ней вожусь, подтягиваю потихоньку. Деликатно. Бо с нею грубости не должно. Ее крючьями порвать можно, а это значит, — брак и второй сорт.

Белугу, ее как берут? Темляком. Багорчик такой на веревке. Потом ее чикушить надо. Чикушка такая есть, как бучка — дубинка, что ль. Оглушишь чикушкой, веревку ей в рот и под жабры.

Она от меня уходит. Я ее отпускаю — иди… Ведь сколько часов с иной рыбой провозишься, пока притомится. А художник так взволновался, елозит по скамейке туда-сюда. Побледнел от азарту.

Говорит:

— Давай, дед, я в воду прыгну, подведу рыбу к лодке.

Я ему:

— Чи вы дите малое? Она ж вас потрет. У нее шипы на боках. Вы ж говорю, человек ученый.

Тут рыба сама подошла. Близенько так.

Художник схватил скамейку. Ударил, да локтем о борт. Скамейка в воздух.

Я рыбу захватил темляком. Кричу:

— Греби

А он где? Локоть чешет.

Рыба как даст коловерт хвостом, хвост у нее что твой винт пароходный, и вглыбь. Я не успел выпустить темляк, руки-то теперь не враз сгибаются, и за борт. Вода будто лед. И тут мне боль в спину. Я чуть в воде деву Марию не закричал. Рыба стряхнула с себя темляк, а он, железяка, прямо мне в спину впился. Рыба здоровая… Веревка от темляка обмоталась вокруг ейного хвоста. Она меня треплет и топит.

Думаю: Отрыбалил ты, старый хрен. Показал свою гордость. Это я и взаправду подумал. Но извернулся, вырвал темляк. Всплыл на поверхность.

Лодка перевернутая. Художник сидит верхом на киле, ноги под себя забрал, опасается, как бы рыбина их не потерла. На поверхности его карандаши и альбомы с портретами плавают и скамейка.

Я ему гукнул:

— Тут я… полезай ко мне

Не лезет

— Полезай — кричу. — Не то я тебя вдарю этой скамейкой. Вдвоем подтянули лодку к отмели. Перевернули на киль.

Воду вычерпали. И домой.

Художник сел в кормочку. Замерзает. Я ему клеенку дал.

А он просит:

— Ради бога, Василий, голубчик, греби побыстрее.

Кабы я быстрее мог. У меня кусок мяса выворочен и кровь по спине плывет. На каждом гребке деву Марию кричу…

Еще до берега не дошли, а тот художник как схватился по мелкой воде бежать…

Снова мальчишка в спортивной куртке

Старик и Славка долгое время сидели молча. Старик иногда поднимался к воротам, чтобы открыть их, впустить в затон грузовик. Славка смотрел в море.

Море слепило глаза. Черные сваи словно висели в воздухе на сверкающих нитях. На сваях еще совсем недавно сидела девчонка, а сейчас никого…

Старик подтолкнул Славку локтем. Сказал:

— Слухай…

Славка прислушался. Разные звуки полезли ему в уши: и шорох волны по песку, и гудок далекого парохода, и заглушенный стук машин. Какие-то крики долетали до него со стороны города.

Старик Власенко поднялся.

— Вот скаженна трава… Я ж говорю, нет у них совести и не вырастет… — И побежал в затон, — Геть — зашумел он там. — Нешто вам слов мало? Я же вас каждый день выгоняю

Славка вскочил, хотел бежать к воротам на помощь деду. Но тут из-под забора показалась девчонка, голова в белой косынке с голубым горохом.

— Эй, — сказала девчонка. — Прими-ка… Ну, бери, чего рот раскрыл.

Девчонка протянула Славке короткую удочку. Славка растерялся. Взял удочку и стоит.

— Споймаю — шумел за забором дед Власенко. — Или вам моря мало? Или вы не понимаете запрещенную территорию?

Девчонка с трудом проползла под забором. Разорвала на спине красную кофту.

— И чего шумит? — проворчала она, отряхиваясь. — Строгость наводит… Кофту из-за него порвала…

— Ничего, — утешил ее Славка. — Это зашить можно.

Из ворот выскочил запыхавшийся дед.

— Держи — крикнул он и почти упал на скамейку. — Сердце зашлось… Задышка… Совсем бегать отвык… Держи ее

Славка растерянно улыбнулся. Девчонка вырвала у него удочку, отошла на шаг и сказала деду:

— Чтоб он меня задержал? Вы, дед, чи слепые теперь совсем, чи вам голову напекло. Я ж вашего хлопца на наживку раздергаю, как ту зеленуху.

Дед нахмурился, оглядел девчонку и спросил недовольно:

— Ты кто есть?

— Хе, — засмеялась девчонка. — Вы ж меня знаете. Варька я, механика Петра дочка, который с Двадцатки. Мы ж у вас жили, когда батька хату спалил.

Славка переминался с ноги на ногу. Девчонка ему очень нравилась. Была она года на три старше его и в плечах пошире. И одета была по-особенному.

— Слухай сюда, — сказал дед. — Значит, это я про тебя думал. Гадаю, что за человек на сваях прирос. Каждый день тягает бычков, будто на работу приходит. Куда тебе такое количество рыбы?

Девочка насупилась.

— Дед, а зачем вам чужие заботы?

— Без забот жизнь скучная, — сказал дед. — Ответь, зачем в брюках ходишь?

— Так платья же тонкие, враз рвутся.

Дед прислушался, навострив ухо. Вскочил, чтобы ловить нового нарушителя. Но ловить не пришлось.

Из затона вышел вчерашний мальчишка. Славка едва узнал его. Узнав, крикнул:

— Ой — и обрадовался.

Мальчишка был в одних трусах. Весь загорелый. Когда успел загореть? — подумал Славка. — Наверно, в апреле лазал на крышу, лежал на железе за трубами.

Старик открыл широкий, усатый, как у ерша, рот. С минуту в нем клокотала и хрипела досада.

— Я ж тебя, чертячий хвост, через милицию упеку. Откуда ты заявился?

— Оттуда, — сказал мальчишка.

— Вот ведь народ какой: в дверь выгонишь, они в окна влезут. Вы и на самолет с воздуха заскочите, как те микробы. Должность у вас такая. Десантники вы, блошиное племя.

Мальчишка подмигнул Славке, как закадычному другу. Потом повернулся к девчонке.

— Здравствуй, Сонета. — Он протянул ей руку.

Девчонка руки не взяла.

— Чисто дикарь, — проворчала она. — Срам смотреть.

Старик Власенко замахал руками:

— Ответь, стрючок черномазый, что в затоне делал?

— Вас разыскивал, — улыбнулся мальчишка.

— А чего меня искать? Вот я.

Мальчишка подошел ближе.

— Дед Власенко, неужели не узнаете? Я ж Васька.

Стариковы глаза ухватили мальчишку, сощурились.

— Вроде не врешь. — Старик приоткрыл рот и весь засветился в улыбке. — Васька Ну, стрючок, до чего вырос. А я сгадываю, чего ты не едешь, может, куда в другое место надумал… — Старик взял мальчишку за плечи. Провел по волосам. — А ты вот приехал…

Мальчишка застенчиво улыбался, трогал дедову руку своей рукой.

У Славки защемило в носу. Ему вдруг очень захотелось, чтобы старик посмотрел на него. Но дед Власенко повернулся к нему спиной. Девчонка кривила губы в усмешке.

— Глупые, как телята, — сказала она.

Старик сел на скамейку. Вскочил тут же, подтолкнул мальчишку к воротам, пустил на запретную территорию, откуда с таким старанием изгонял ребят.

Славка смотрел на пустую скамейку.

— Может, он ему внук? — спросил Славка.

Девчонка сказала:

— Нет у него внуков. Этот Васька капитана Ильи племянник. Каждое лето сюда приезжает из Ленинграда. Нахал.

Немного о Ваське

Вчера, пристроив Славку и его мамашу, Васька побежал к дядюшке. Дядюшка сообщил в письме, что получил новую квартиру у рыбозавода.

Он отыскал дядин дом. Трехэтажный. Стандартный. Шиферная белесая крыша. Ржавые потеки вдоль водосточных труб. На балконах вялится рыба.

Васька поднялся по лестнице, позвонил в шестую квартиру: здравствуйте, дядя, я ваш племянник…

Позвонил еще раз — за дверью ни звука. На площадке крашеный пол. Чистый-чистый. Коричнево-красный. Васька хотел позвонить еще, но распахнулась дверь соседней квартиры. Крутоплечая и широкая, появилась на пороге женщина.

— А-а, вы приехали, — пропела она, как любимому родственнику. Обернулась, крикнула: — Нинка, посади Николая на горшок. Неси ключ с комода — И опять Ваське: — Может, покушаете у нас? Илья Константинович-то в Одессе.

Вышла Нинка. Ростом не достает до дверной ручки. Лицо — сплошная забота, словно она главная в доме труженица.

— У нас борщ с салом и пирог с судаком, — заявила Нинка.

Васька проглотил слюну и соврал по привычке:

— Спасибо, я недавно обедал. Нинка дернула хитрым носом.

— Он, врет, — сказала она.

Женщина проводила Ваську в квартиру. От ее босых ног на полу, подернутом пылью, оставались следы. Пол крашен блестящей краской, следы от этого кажутся влажными.

— Илья Константинович вам все в письме написал, — говорила соседка. — А вот это вам деньги. А вон там кран в кухне и полотенце. Когда умоетесь, приходите борща покушать.

Она ушла, унеся с собой нестерпимо вкусные запахи.

…Я пробуду в Одессе долго, — писал дядя. — Поживешь один. Питайся в столовой — привыкай. Не хватит денег, — пойди на элеватор к начальнику стройки Александру Степановичу. Короче, побывай у него сразу. Дядя.

На кухне протекает кран. Пустая квартира наполнена этим звуком.

За окном беспредельное небо. Оно утончается к горизонту, словно льется туда, за изгиб земли.

Васька плюнул. Это противоестественно — пустая квартира Он распахнул окно. Шумно сел на диван.

— Здравствуйте, дядя, я приехал.

Приехал? — спросила квартира.

— Ага, — сказал Васька.

Ага, — сказала квартира.

* * *

…Васька растянулся на диване, задрал ногу на ногу.

В дверях появилась соседская Нинка. Она держала сиреневатую сиамскую кошку с голубыми глазами. У кошки были черные уши и черные кончики лап.

Нинке не понравилась Васькина поза.

— Мужики все такие, — сказала она. — Мужики порядка не ценят. Им бы скорее ноги задрать… Идите борщ кушать. — Нинка подтащила Васькин рюкзак в угол. — Я тут за порядком смотрю. Дома ж нельзя — Николай сразу нарушит… Сейчас по всей квартире на горшке ездит.

Кошка полезла с Нинкиных рук на диван.

— У нес есть котята? — спросил Васька.

— Нету, она кусачая. У кусачих кошек котят не бывает… Ее курортники летошним годом у нас оставили. Она ихнюю тетю царапала. Как увидит, так и царапает. Совсем была дурочка.

Ваське не хотелось вставать. Ему хотелось поговорить с Нинкой.

— Не знаешь, скоро дядя приедет?

— Ни-и… — помотала головой Нинка. — Чего ж скоро-то. Он там флотилию получает. Сколько добра погрузить нужно: и снасти, и бочки, и соль, и продукты для плавания, и всякого другого запаса. Пригонят сюда корабли, наберут команды и в Африку побегут за тунцом. И мой батька побежит. И капитан Кузнец. — Нинка уставилась в текучее небо, в темнеющую глубину. — Мужики, они ж не сидят дома. Они же ж морем заговоренные. — Она вздохнула вдруг, прижала кошку к себе. — У нас тут все морем заговоренные… Идемте борща кушать. Остыл, поди.

Отяжелев от борща, Васька пошел в город. Город за зиму не изменился, лишь на главной улице вырос еще один каменный дом — клуб рыбозавода.

На улицах свободно шумели люди. Парни гордились перед девчатами — нарядные, в твердых мичманках. Старухи шли под деревьями — темные, в белых платках. Старики курили возле своих калиток — костлявые, грубошерстные. От девчат распространялся в воздухе запах духов. От парней сигаретами пахнет, дешевым вином. От старух тянет кухней. У стариков самый крепкий дух — смолистый, махорочный, злой. Добродушно посматривают старики. И от всех им почтенье.

Вдоль улиц гулял сладкий ветер. Он проникал в садах к завязям и цветам, как старательный шмель, напитывался нектаром и, охмелевший, толкался по городу.

В темных окнах школы отражается небо. Кажется, что не окна это совсем, а сквозные дыры. Только два окна в первом этаже освещенные. Кто-то играет там на рояле, наверно, Сонета.

Васька уцепился руками за выступ стены, стал на цоколь и, подтянувшись, взобрался на подоконник. В пустом классе за роялем сидела Варька. Коса у нее стала еще толще — в руку не заберешь. Варька играла, закусив губу.

— Не получал еще? — сказала она, увидев Ваську. — Тогда проваливай колобком. Зритель нашелся.

— Позлись, позлись, я послушаю, — ответил ей Васька. — Ведь целую зиму не виделись.

Варька встала.

— И до чего же люди говорить любят. — Подошла и резко захлопнула окно.

Васька упал на землю.

— Не ушиблись? — услышал он тихий вопрос.

На дороге стояла Нинка.

— Не знаете, почему Варьку Сонетой зовут? — спросила она. В ее голосе были неодобрение и зависть. — И еще Скарпеной — такая рыба у нас ядовитая. — Нинка пошла вперед, потряхивая косичкой. — Бабка у Сонеты — ведьма. — Нинка остановилась, посмотрела на Ваську как старшая. — Вы не вздумайте в Варьку влюбиться. Она же ж и не заметит.

Васька взял Нинку за плечи.

— Беги домой. Я на элеватор схожу…

Нинка отошла чуть. Глянула на него исподлобья.

— Влюбились?

— Да иди ты, — сказал Васька.

Нинка прыгнула через канаву. Васька смотрел, как пляшет и тает в сумерках ее светлое платье.

Он вышел к лиману. Из темноты от буев бегут разноцветные тропки. Волна дробит их, выносит на берег искрящимся щебнем. Темно.

У деревянного пирса толпятся холодные катера, дубки и фелюги. На рейде колышутся рефрижератор, танкер, самоходная баржа. Отражения сигнальных огней тонут в лимане. Кажется, будто стоят корабли на светящихся тонких столбах, желтых, зеленых и красных…

Встретились мама и папа

Славкин отец, Александр Степанович, появился в своей семье вечером. Мама встретила его в большой комнате, которую бабка Мария называет залой. Мама оделась в новое платье. Помада на ее губах бледно-лиловая, с восковым блеском. Глаза скошены к вискам подрисовкой. Причесана мама, словно собралась в театр. Своим видом мама хочет внушить отцу, что она не намерена отказываться от своих привычек. Пусть видит отец, как странно выглядит она в этом доме, в этом городе, потому что и дом этот и город не для нее. Вместо приветствия мама сказала:

— Ну?

— Рад тебя видеть, — сказал отец.

— Почему ты не встретил нас?

— Я не знал.

— Я тебе дала телеграмму на твой домашний адрес.

Лицо у отца затвердело.

— Я просил писать на работу.

Они постояли один против другого.

— У всех порядочных умных людей должен быть дом и домашний адрес. Я никогда, слышишь, никогда не буду писать тебе на работу

— К сожалению, дома я редко бываю. Дел много, — спокойно сказал отец.

Славка подумал: Стоило ехать в такую даль, чтобы ругаться по пустякам?

Он забился в угол дивана, чтобы стать маленьким и незаметным.

— Ты не хочешь сопротивляться слепой судьбе, — говорила мама скорее задумчиво, чем сердито. — Ты не хочешь противопоставить ей свою волю. Это бесхребетный эгоцентризм… Тебе, в конце концов, глубоко наплевать на меня и ребенка.

Отец стоял против большой иконы, заложив руки за спину.

— Интересная штука, — сказал он. — Старая.

— Я, кажется, с тобой разговариваю? — крикнула мама.

— Это только кажется, — ответил отец. — По-моему, ты разговариваешь сама с собой. Когда разговаривают с другими, стараются говорить понятно…

— Так… — Мама вспыхнула и заходила по комнате. Она закурила московскую сигарету с фильтром.

— Ты очень похож на лошадь, — снова заговорила она. — Куда тебя гонят, туда ты и идешь…

Отец усмехнулся.

— Угадала. Кстати, мне по душе эта дорога, по которой меня гонят… И этот воз, который мне приходится тащить.

— Славка, выйди вон — сказала мама.

— Ма… — начал было Славка, но мама круто повернулась к нему и, вскинув руку, как полководец, произнесла властно:

— Выйди. Это тебя не касается.

Как не касается? — подумал Славка.

Мама очень часто говорит: Это тебя не касается. После таких слов Славке всегда одиноко. Хочется умереть или заболеть серьезной болезнью. Тогда мама станет другой. Тогда все станут другими.

Славка вышел в коридор. Он стоял в темноте. Он не хотел слушать, о чем говорит мама с отцом. Но она говорила громко:

— Где мы будем жить?

— В комнате на элеваторе. Квартиру дадут через месяца два… Комната вполне… Квадратная…

— Жить черт знает где Жить черт знает как.. И даже без какой-нибудь мало-мальской мечты… Ты построишь пять элеваторов, десять, пятнадцать. Ну, а дальше?

Отец промолчал.

— А люди вокруг мечтают, стремятся.

— Мечтатели, — проворчал отец.

— Да, мечтатели Я понимаю, если бы ты строил ракеты, решал бы проблемы термоядерной энергетики. А ты… Ты амбары строишь

Отец молчал. Мама тоже замолчала, только дышала громко и возмущенно. Славка знал, что она курит сейчас свои сигареты, глубоко и часто затягивается. Мама щурится и смотрит в потолок.

— Ты элементарен и узок, — наконец сказала она, — Славка, поди сюда Собирайся. Едем в Москву.

Отец пошел в кухню. Славка проводил его взглядом. Лицо у отца было упрямо-спокойным.

— Зачем собираться? — пробормотал Славка.

— Я сказала, едем в Москву…

— Мы ведь и не распаковывались…

Мама как будто опомнилась.

— Да, — сказала она. — Тем лучше. Сейчас и отправимся, не будем терять времени.

В комнату вошла бабка Мария.

— Чаю пить будете?

Мама сказала:

— Нет, нет. Мы сейчас едем.

— Куда? — Бабка покачала головой. — Самолет улетел. Только завтра если. А завтра самолетом не надо. Завтра теплоход придет до Одессы, Белинский называется.

— Славка — крикнул из кухни отец.

Славка бросился в кухню.

Отец и старик Власенко сидели за столом. Старик прихлебывал чай. Отец подбрасывал чайную ложку.

— Жена молодая, — рассказывал о своем старик. — Не способная к рыбацкой жизни. Я ушел рыбалить. Три дня пропадал. Приехал: Чего, жена, наварила? — Да вот, супчик. Я поел. Поехал рыбалить. Дней через десять приехал: Чего, жена, наварила? — Да вот, супчик. Я как хватил тот супчик об угол. С тех пор она всегда мне борщи готовила. Потому, от борща в рыбаке сила и еще от щербы, от ухи, значит…

Отец бросил ложку в стакан. Повернулся к Славке.

— Едешь?

— Не знаю… — пробормотал Славка.

Отец долго смотрел на него. Славка сжился и краснел.

— Не пойму я тебя. Ты как яичница всмятку. Не знаю, с чем к тебе подступиться: то ли с ложкой, то ли с вилкой, то ли пить через край…

Славка стоял потный, словно в пару.

— Славка — крикнула из комнаты мама.

Славка бросился в комнату.

Мама перебирала вещи.

— Мужик всегда сам с собой, — говорила ей бабка. — Его понять легко, если у тебя сердце от корысти свободно.

— Вы что думаете, мне его зарплата нужна? — резко спросила мама. Она сунула Славке альбом и коротко приказала:

— Перебери

Старуха смотрела на маму с досадой.

— Я не о деньгах, — сказала она.

Мама снисходительно пожала плечами и пошла к зеркалу. Причесалась.

Славка раскладывал карточки. Мамины он оставлял в альбоме, отцовские запихивал в черный конверт из-под фотобумаги. В альбоме были и его, Славкины, карточки. Несколько штук. Он долго не решался, куда их положить — в альбом или в пакет. Наконец он разделил их, положил туда и туда поровну.

— Славка — крикнул из кухни отец.

Славка побежал в кухню.

— Ну? Решил? С мамой поедешь или останешься?

— Не знаю… — Славка покраснел, быстро зашевелил пальцами. Ему показалось, что пол уходит откосом, проваливается. Тихо, только позвякивает чанная ложка.

— Можно, я лучше в детский дом запишусь? — прошептал Славка.

Чайная ложка упала на пол. Славка вздрогнул.

Дед Власенко поднялся из-за стола.

— Пойдем, хлопец, — сказал он. — Посидим возле хаты. В саду сейчас дюже пахнет. Пойдем, ароматом подышим…

В саду метался ветер, теплый и неустойчивый. Небо, побелевшее от звезд, опустилось низко и словно кружилось.

Славке вдруг показалось, что он стоит ногами на двух лодках и лодки эти расходятся в разные стороны. А ноги у Славки слабые — не удержать. Сейчас грохнется в холодную поду.

Славка жался к старику. Он позабыл свою утреннюю обиду, потому что обида была мелкой.

— В наших местах болгары живут, — заговорил старик. — Моя жена болгарка была. Стеновая она, я ее из степи увез, прямо с поля. Посадил на коня — гайда… Мне один цыган помог. Потом меня ее родичи убивать приезжали. Они, вишь, болгары, мусульманской религии, гугуазы, по-нашему. Прострелили мне плечо из обреза. А я взял жену свою Серафину — и в море… Потом обошлось… Я тогда видный был парень.

Отворились двери. Из хаты вышел Славкин отец. Не оборачиваясь, он пошел через сад. Наверно, направлялся ночевать к себе на элеватор, в свою только что побеленную комнату.

— Ученый твой батька-то, — вздохнул старик. — А я, видишь, ничего, кроме рыбы, не знал… И Серафина, жена, тоже. Ох, как я ее любил, хлопец. Бывало, хожу за ней по пятам, а на рыбалке снами про нее брежу…

Старик держал свои руки на коленях. Они лежали спокойно, не вздрагивали, не шевелились. Бурые, в узлах и морщинах, словно сплетенные из грубых, рваных шнуров.

— Почему у вас руки такие? — спросил Славка. Хотелось ему сказать: некрасивые…

Стариковы руки двинулись по линялым штанам и уползли в карманы.

— Некрасивые? — сказал старик. — Так мне же ж не на портрет их снимать, а для себя и такие сгодятся.

Еще рассказ старика Власенко

…Словили меня в гражданскую гайдамаки. Обработали, конечно, кулаками по ребрам. И я ж не стоял. Я ж одному в рукомойник, другому в ухо. Третьему под дых. Пока мне руки не скрутили… Бросили у подсолнухов, кто бы им кости смял, и пошли самогон пить.

Я лежу. Подсолнух надо мной и черное семя в нем. Прилетела птица, такая рябенькая. Подсолнух качнулся, птица щелк, щелк по семени клювом. Семечко выпало. Прилипло к моей щеке. Я шевельнуться боюсь — хочу семечко языком достать, и так мне смешно от этого.

Гайдамаки из хаты выскочили. Пьяные, аж гогочут. Им в голову ударило у меня секреты выпытывать. Говорят: Как же: мы его били, а секретов не выспросили. Лягнули меня для начала ногами. Все норовили в мягкое. Я одного за икру зубами схватил. Потом ему в морду плюнул. На тебе, вошь, захлебнись. Он синий стал, как тот баклажан. Сломал подсолнух и меня тем подсолнухом по глазам. Потом побежал в хату. Винтовку тащит. Ух, — орет, — сейчас я тебя насквозь прошью От затылка до самой… Кхе…

Старик кашлянул смущенно. Глянул на Славку и подмигнул.

— Приятели его затолкали. Кричат: Ты, мол, его ухлопаешь, а нам секреты пытать надо

— Пытали? — выдохнул Славка.

Старик спокойно кивнул.

— А чего им, скаженным. Разложили костерчик. Сели вокруг него, будто турки. Калят в огне шомпола и прикладывают к моим пяткам. Самогон дуют. Спрашивают, мол, где отряд? Сколько ружей? Какие у отряда планы на будущее?

Я думаю: Дуры вы безголовые. Если я вам даже правду открою, вы все равно по пьяному делу ее позабудете. Воины, — думаю, — вы сиволапые. Башколомы. Это я про себя так смеюсь. А вслух ору благим матом: Бандиты вы Шкуры Предатели Чтоб вас куриная моль заела. Я, конечно, и другие слова кричал, только тебе их слышать совсем не надо. Сопротивлялся словесно. А все отчего? Чтобы боль сбить. Они мне раскаленный шомпол к ногам приложат, боль как сквозанет по всему телу — до самой маковки. Я ору: Люциферы Прислужники Петлюровские собаки Все одно вам конец

Тот, которому я ногу прокусил, все за винтовку хватается. Требует: Дайте ж мне, я его враз кончу.

Не дали. Ихний старший сказал: Не торопись. Пускай до утра валяется. К утру он готовый будет для допроса. Боль его за ночь тихим сделает и послушным. А с утра мы его за ноги к журавлю привяжем. Макнем несколько раз головой в колодец, чтоб у него в голове просвежело.

Полезли в хату. Все трое. Тот, которого я за ногу кусил, высунулся из окошка с винтовкой и давай палить по подсолнухам. Мне свою сноровку показал. Ну, — думаю, — Василии, выбросят завтра твой партизанский труп за околицу. Закопают тебя в степи прохожие люди. Вырастет на том месте виноградная лоза с красными ягодами. Это я тогда размечтался. Ночь надо мной. Звезды. И так густо, словно раскололись они по кускам и каждый кусочек мне на прощание светит.

Я слова геройские подбираю, чтобы они, значит, поняли, как принимает кончину красный боец. И от этих мыслей скоро устал. Соображаю, как-то даже смешно мне сейчас умирать. Вроде ни к чему. Невесту я той весной подсмотрел. Серафину — стеновую болгарку. И так мне жить захотелось, до слез.

Руки и ноги у меня веревками скручены. Занемели. Костерчик, в котором эти кабаны шомпола грели, светится угольями, бросает мне на щеку тепло.

Эх, — думаю, — Василий, была не была. Самое тебе испытание пришло — боль принять, и беззвучно. Накричался ты досыта. А сейчас помолчи.

Подвинулся я к костру спиной. Сунул в него руки, чтобы веревка перегорела. Крик у меня в горле бьется. Я его зубами держу. Сколько это продолжалось? Долго. Веревка подалась. Я ее разорвал. Повернулся на живот. Мне сунуть руки в холодную воду хотелось. Горели руки. А воды не было.

Кони петлюровские пустили лужу. Я в нее сунул руки. Больнее этой боли я ничего не испытывал. Аж судорога всего меня смяла. Словно в нутро кипятку влили. Я тогда потерял сознание.

Очнулся, стал ноги развязывать. Пальцы обгорели, врастопырку стоят. Никак веревку не ухватить. На плетне серп висел, которым у нас камыш бьют. Я его взял. Веревку перерезал. Пополз. Идти не могу — подошвы шомполами сожженные. Ползу на коленях да на локтях. Хорошо, тогда сушь была. Земля твердая, никаких следов. К лиману ползу. Думаю, отвяжу лодку — и в плавни. Раза три по дороге падал. За крайними хатами меня утро настигло. Я забился под чей-то камыш. У нас на палево запасают, печки топить. И уснул…

Проснулся враз, будто меня толкнули. Проковырял в камыше дырочку. Смотрю. Идет по песку Егор, мой сосед. Сонный. А за ним гайдамак. Тоже сонный.

Подошел Егор, поднял охапку камыша, увидел меня. Я на него тоже смотрю и Деву Марию читаю: Прими, пресвятая богородица, душу раба своего…

Куда ж я на сожженных ногах да с обгорелыми-то руками? И даже не страшно мне. Пусто так. Волна невдалеке плещет. А он, Егор, бросил камыш обратно. Выругался, как положено по-рыбацки, говорит гайдамаку:

— Прелый камыш. Погодный на палево. От него дух в хате тяжелый. И борща на нем сварить невозможно, бо от него только вонь. Он огня не дает. Пойдем, говорит, дальше.

Гайдамак хотел идти к другой куче, да лень его, наверно, взяла. Командует:

— Нехай. И на этом камыше твоя баба нам борща сварит. А когда не сварит, мы…

Старик смигнул с глаз что-то.

— Да ладно… Я тогда вроде в себя пришел. Серп у меня на груди лежал, я его, когда уползал, с собой захватил. Сжал я тогда серп. Руки горят — я боли не чувствую. Ну, думаю, воткну я тебе, гайдамак, этот серп в глотку.

Гайдамак пнул ногой камыш, говорит Егору:

— Бери.

Егор нагнулся. Лицо спокойное, только в глазах тень. Вдруг поворотился он круто. Ударил гайдамака снизу… Пришил он того гайдамака штыком. Камышом его забросал. А меня взял на руки и отнес в лодку.

— Греби, — говорит, — Василий, в плавни. Я туда тоже прибуду и Марию с собой приводу. Жену свою.

Вот какие последние слова я от него слышал. Вечером Мария в плавни одна погребла. Меня гукает. Я спрашиваю:

— Егор где?

Молчит. Только плачет. У нее тогда первенец ожидался.

— Егора гайдамаки схватили. Крепко пытали, а покончить с ним не успели: красная конница их на геть вышибла — товарищ Котовский.

Егору гайдамаки язык вырвали за то, что молчал.

И вот, подумай, потом Егор пел. Выйдет в море спасть на белугу ставить и поет:

— Аа-ааа. А-аааа-аа. Ааа-а…

Будто ветер над плавнями. Не гляди, что без слов.

И меня любил. Иногда смотрит в глаза, смотрит… Мы с ним одногодки, с Егором.

Славка, иди спать

Старик замолчал, и Славке послышалось, что в темноте на лимане кто-то поет, тихо, едва от тишины отличимо.

Славка теснее придвинулся к старику, посмотрел на свои руки. Они были слабые и пугливые.

— Славка, иди спать — приказала из окна мама.

Славка пошел.

Он видел во сне, как старик скачет на белом коне, держа в окровавленных руках ясную саблю, похожую на серп. Славка видел отца, молчаливого и сосредоточенного. Отец смотрел на часы и считал: пять, четыре, три, два, один… НОЛЬ И под элеваторами взрывалось горючее, и серые башни одна за другой отрывались от земли и уходили в небо.

Кое-что о Славке и его родителях

Некоторые утверждают, что детям недоступны заботы взрослых. Неверно это. Славка понимал очень многое. Одного лишь он не мог понять: почему его мама и его отец поженились.

Славкин отец уважал в людях способность работать без устали. Иногда, заработавшись, он терял счет дням, и тогда неделя сжималась у него как бы в один длинный день. Время он мерил по сделанному. Сделанное никогда не удовлетворяло его, потому что к концу строительства у него накапливалось столько новых идей, что хоть заново все переделывай. И, может, поэтому он с большой охотой ехал на новую стройку.

Отец никогда не бросал грустных взглядов на дом, который покидал. Никогда не тратил на сборы больше часа. И всегда говорил:

— Человека можно разгадать по тому, как он собирается в путь.

Когда Славка с мамой приезжали на новое место к отцу, мама заметно старилась. Глаза у нее тускнели, как тускнеют монеты. Платья теряли нарядность. Прическа становилась нелепой.

— Тебе нужна сутолока, — говорил отец.

— Мне нужна Москва, — говорила мама.

Днем, когда отца не было, мама сжимала руки под подбородком и часами ходила по комнате. Она совершала медленные круги. Круги все сужались. Наконец мама останавливалась посреди комнаты, как будто упершись во что-то невидимое. Ее глаза были широко открыты, но они были словно повернуты назад, словно смотрели внутрь. Она что-то шептала в такие минуты.

Потом мама замечала Славку. Она щурилась, говорила смущенно:

— Ну, что ты уставился?.. Закрой рот.

Эти два слова преследовали Славку всю жизнь. В классе ребята над ним смеялись. Придумывали ему разные клички: Полоротый лягушонок, Цып-цып… У него была даже такая странная кличка — Двадцать восемь.

Били его редко. А впрочем, кому интересно бить человека, который не дает сдачи, только улыбается и даже не плачет.

Славка, закрой рот

Утром мама сказала Славке:

— Ты останешься здесь, с отцом. Пока я в Москве устроюсь. Ты здесь загорай, поправляйся… Да закрой же ты рот наконец — крикнула она.

Дед Власенко хотел проводить маму. Он все суетился, старался, чтоб веселее. Принес фотокарточки, начал хвастать.

— Анна, дочка моя. В Новороссийске живет. Тоже по моряцкому делу. Строит в новороссийском порту большой пирс. Пятнадцать судов к этому пирсу враз станут… Вот смотри ж ты: девка, а такое дело справляет. Она в Ленинграде специальную аспирантуру изучала.

Приехал отец на машине. Забрал мамины вещи и отвез их на пристань.

— Я тебе Славку оставлю, — сказала ему мама. — Только живите, пожалуйста, здесь. Мария Андреевна за Славкой посмотрит.

Бабка Мария вздыхала и украдкой вытирала глаза. Славка уже заметил — всегда жалко тех, которые уезжают. Хоть это и не всегда правильно.

У мамы в Москве родители, братья и сестры. У отца нигде никого. А дед Власенко все ходит вокруг Славкиной мамы, подсовывает ей молоко и ватрушки и говорит без конца, словно хочет маму утешить.

Когда шли на пристань, дед нес мамину сумку.

Возле пристани старик подошел к маме поближе и сказал ей почти на ухо:

— Только неправду ты говоришь, девка. Ведь дело можно тогда делом назвать, когда оно с сердцем делается. Я всю жизнь рыбу ловил. И если бы мне дали еще столько лет выжить, я бы снова рыбу ловил… Сгадываю, эти ученые, которые ракету строят, любят и хлеба поесть, и мяса, и рыбу. Иль, может, они только словом питаются? — Старик подмигнул маме и обнял ее.

У пирса стоял теплоход Белинский. Белый и очень стройный.

На теплоходе играла музыка.

Мама поцеловала Славку. Пожала руку старику Власенко. Обняла бабку и попросила ее:

— Тетя Мария, последите за Славкой. Не давайте ему обрастать грязью… Пусть молоко по утрам пьет.

Отцу мама сказала короткое слово:

— Прощай.

— Прощай, — ответил отец. Повернулся и, крупно шагая, пошел к своему элеватору.

Мама побежала по трапу на теплоход.

Славка, бабка Мария и дед Власенко махали ей долго.

Теплоход ушел по блестящей серебряной дороге. Скрылся на горизонте. Мокрый ветер пересолил Славкины глаза до горькой горечи.

— Не робей, хлопец, — сказал старик Власенко. — В мире, что в море, всяких полно чудес…

Славка хотел сказать, что это море наслепило ему глаза своим блеском. Обернулся. Возле старика стоит Васька. Стоит себе, руки в карманы, не то чтобы безразличный, а какой-то нетерпеливый. Глядя на него, Славка почувствовал свое одиночество с удвоенной силой. Он отступил на шаг, но старик Власенко взял его за плечо.

— Пойдем, хлопец, с нами куты копать.

Славка дернул плечо из-под пальцев. Прошептал:

— Не пойду я с вами. Я один буду.

Любишь — не любишь

Отец пришел поздно. Принес из своей комнаты на элеваторе чемодан и приемник. Приемник он поставил в угол к окну. Повесил на гвоздь антенну.

Славка сидел на диване, ждал, — он хотел поговорить с отцом. Ему хотелось сказать отцу что-нибудь взрослое. Спросить, например, что такое эгоцентризм. Но когда отец повернулся, Славка пошлепал губами и вдруг жалобно спросил:

— Скажи честно, ты меня любишь?

Отец оторопел от такого вопроса. Потом рассердился:

— Еще новый номер Может быть, прикажешь целовать тебя по утрам?

— Нет, — прошептал Славка. — Я просто спросил… Я не знаю…

Отец принялся ходить, бросая на Славку хмурые взгляды. Уселся к столу и забарабанил пальцами по салфетке.

— Хорошо, — сказал он. — Давай выясним отношения… Я не могу сказать, что люблю человека только за то, что он мой родной сын. Это, понимаешь, еще не заслуга… Все?

— Все, — кивнул Славка.

Отец сел к приемнику и принялся настраивать его. Из репродуктора неслись чужие иностранные голоса, музыка и далекий шум, похожий на отголоски грез и океанских прибоев. Отец вертел ручку настройки. Он все время сбивал устойчивую волну и искал новые, едва слышные волны, словно торопился найти чей-то голос, очень нужный ему сейчас.

— Ты ужинать будешь? — спросил его Славка.

— Нет, — ответил отец.

Славка лег на диван в ботинках, повернулся к стене и закрыл глаза.

Славкав ищет товарища

Если глянуть на город сверху, может показаться, что опустился он на дно зеленого озера. Еле-еле видятся сквозь толщу зеленой воды красные черепичные крыши хат.

Жарко.

Степь раскалила ветры, пригнала их в город. Ветры привыкли к деревьям и травам. Медленно гибнут травы от жаркой жажды, сухие и ломкие.

Славка каждый день приходил на сваи. Садился возле Варьки, девчонки в вельветовых брюках. Она ловила бычков и ершей. Варька не прогоняла, но и не радовалась ему. Уходила домой не прощаясь.

Славка не обижался. Ему нравилось смотреть, как блестит на воде солнце. Если долго смотреть, море и небо станут сверкающей сетью. Она заколышется возле глаз. Тогда перестанешь различать горизонт, цвет воды и прозрачность неба. Только светлые нити, от которых кружится голова. И нужно ухватиться за сваю, чтобы не упасть в воду.

Девчонки никогда не обращали на Славку внимания. Он не навязывался, хотя понимал, что они щедрее мальчишек. Когда двое дерутся — мальчишки на стороне победителя. А у девчонок хватает восторгов для победителя и участия для побежденного.

Славка все ждал, чтобы Варька что-нибудь сказала ему. И конечно, Варька сказала:

— Слышь ты, сбегай-ка за водой… Что-то пить захотелось.

И Славка помчался. Он сбегал домой за бидоном, принес Варьке холодной воды из колодца. Он завернул бидон в лопуховые листья, чтобы вода не нагрелась.

— Тебя только за смертью и посылать, — сказала Варька, напившись.

Славка улыбнулся.

— В следующий раз я быстрее сбегаю.

Варька поймала рыбу с зелеными переливчатыми боками.

Красивая рыба, — подумал Славка. — У Варьки глаза такого же цвета. Красивые глаза.

А Варька сказала:

— Слышишь, раздергай-ка зеленуху…

Славка не понял.

— Чего?

— Ну, раздергай в клочки. У меня наживки сегодня мало…

Рот у Славки слегка приоткрылся.

— Эх ты, горе… — Варька переломила красивую рыбу пополам, разорвала пальцами на куски и бросила в банку. Славка сжал губы, зажмурился.

— Несъедобная рыба, пустая… — сказала Варька чуть мягче обычного.

Перестаньте, пожалуйста

Двое мальчишек в пестрых ковбойках наскакивали на Варьку с двух сторон. Они били умело и с удовольствием. Они словно клевали ее и отскакивали. Варька стояла бесстрашно, не прятала лицо, не сгибалась. Она поворачивалась в нужный момент и… сверху вниз по затылку — р-раз И еще. В отличие от мальчишек, Варька молчала. Из носа у нее текла кровь.

Славка подходил медленно, ноги его увязали в песке. Заметив его, Варька бровью не повела. И, конечно, не позвала его на помощь, словно он был посторонний зритель.

Славка сжался, поднес руку ко рту.

— Что же вы делаете?.. — зашептал он. — Зачем вы ее бьете?..

Ноги у Славки стали слабые. Задрожали пальцы.

Один из мальчишек сбил Варьку на землю.

— Ой — вскрикнул Славка. — Перестаньте

Мальчишка прыгнул на Варьку. Варька выставила руки, и не успел Славка крикнуть еще раз, как она изогнулась дугой и, свалив мальчишку, навалилась ему на грудь.

Ура — хотел крикнуть Славка. Почему-то он вдруг подумал о Ваське, на один только миг подумал о нем, как о спасении, и тут же забыл.

Другой мальчишка с криком: Куда ты, дура — бросился на Варьку сзади. Он схватил ее за волосы и оттянул ее голову на спину. Шея у Варьки напряглась.

Славке стало невыносимо тоскливо — такое чувство, будто тошнит. Он зажмурил глаза, и вдруг у него что-то лопнуло, тесное и неудобное. Он закричал пронзительно:

— Я ж тебя сейчас застрелю, гайдамак паршивый

И бросился на врага.

Славка свалил верхнего мальчишку на землю. Он бил его по лицу. Царапал. Он укусил его даже в плечо.

Глаза у мальчишки стали круглыми, белыми от испуга. Он отползал от Славки, пятясь спиной. Он даже не сопротивлялся. Потом вскочил, отбежал в сторону и закричал:

— Не подходи ко мне, сумасшедший

У Славки тряслись руки. Он схватил с земли круглый камень, готовый бить всех, кто бросится на него и на Варьку. Но бить было некого. Варька стояла и удивленно смотрела на него. Ее враг отряхивался в сторонке.

Варька утерла, ладонью разбитый нос.

— Еще поддать? Или хватит?

Мальчишки переглянулись.

— Ты убери этого психа, — сказал исцарапанный Славкой.

Славка сощурился, сжал в руке круглый камень. За спиной кто-то весело засмеялся. Славка повернулся круто. Позади них стоял Васька. Почти голый, в одних узких трусиках.

— Я хотел вам помочь, — сказал он. — Но это хорошо, что я опоздал.

— Чего же тут хорошего? — спросил Славка.

— Хорошо, что вы сами справились… — Васька наклонился, поднял затоптанную в песок косынку и подал Варьке.

Варька вырвала косынку из его рук.

— И тебя, если нужно, отлупим, — сказала она.

Славка знал, что этого Ваську они отлупить не смогли бы. Потому даже, что он не позволил бы себе драться с ними. Но все-таки крикнул воинственно:

— Проваливай к своему деду Мы тут без всех обойдемся. Вдвоем

— Ладно, — сказал Васька доброжелательно, — справляйтесь. — И убежал в затон.

Славка заметил, что весь он перепачкан в мазуте. Даже волосы, даже щеки в лиловых мазутных пятнах. Васькино доброжелательство и эти мазутные пятна разозлили Славку до слез.

— Отлупим — закричал он. — Вот увидишь, отлупим Когда они с Варькой брели по мелкой воде к сваям, он спросил:

— Ты за что их?..

Варька вздохнула, потерла ушибленный нос и заговорила, как с равным:

— Так они ж меня с этой сваи спихнули. Курортники окаянные.

И только тут Славка заметил, что Варька мокрая с головы до ног.

— Ты сними одежду и повесь сушить, — сказал он.

Варька повела плечом.

— Ты не стесняйся, я отвернусь, — простодушно предложил Славка.

— Да нешто я тебя застесняюсь. Просто не люблю я в голом виде сидеть. У меня на плечах пузыри бывают от солнца.

Варька все же разделась. Разложила сушить свои брюки и кофту. А косынку выстирала. В трусах она совсем была похожа на мальчишку. Только щеки у нее более плавно сходили к подбородку да толстая коса на спине.

— Ты чего такой, каждый день как моченый? — спросила она.

— У меня мать уехала, — сказал Славка. — Насовсем… Варька уставилась на поплавок. Лицо у нее стало строгим. Славка разглядел, что ресницы у нее мохнатые и от них по глазам тень.

Варькин поплавок то и дело тонул. Она дергала бычков и ершей с громадными ртами, сажала их на кукан и молчала.

— А ты не вникай, — вдруг сказала она. — Пусть они сами в своем разбираются. Ты им не судья, и тебя ихнее дело не должно касаться.

Варька посмотрела поверх Славкиной головы. Тряхнула косой, словно прогоняя неприятную думу.

— Кто их там разберет, — пробормотала она. — Они же чисто дети малые. По каждому пустяку у них раздражение. Даже смешно, до чего у них жизнь нервная…

— А у тебя спокойная? — спросил Славка.

Варька ответила уклончиво:

— Мне одно нужно. Чтобы не мешали. А дальше я сама разберусь. Закончу образование. Я знаю, кем стану…

Домой они шли через весь город. Несли вдвоем ведро рыбы.

Варькиной бабушкой оказалась та самая злая старуха Ольга. Она долго разглядывала Славку и что-то ворчала.

Славка думал: как странно, несколько дней назад не было для него на земле человека злее старухи Ольги, а сейчас он глядит на нее и пытается улыбнуться ей. И не потому, что старуха стала добрее и лучше, а потому лишь, что Варька — старухина внучка.

Когда начинается биография

Вечером, дождавшись отца, Славка похвастал:

— Сегодня я дрался.

— Заслуга какая, — ответил отец. — В твоем возрасте я каждый день дрался…

Беседовать на эту тему дальше Славке не захотелось. После ужина, когда Славка помогал бабке Марии мыть возле хаты посуду, он услышал разговор отца с дедом Власенко. Он не видел их, но слышал голоса из окна:

— Нешто тебе, парень, мальчонку не жаль? Он же один среди всех. Какая у него биография — всю жизнь как зерно между жерновов. И трете вы его и трете. Так человека в муку растереть можно.

— Какая там биография. Нет у него еще биографии. Биография начинается с поступка, а не с факта рождения.

— Ему же годов, что тому куренку…

— Я в его возрасте в немецкую полковую кухню дохлых крыс кидал. Постромки у лошадей ножиком резал. А годом старше — грузовик со снарядами сжег. И в том же году я с простреленным животом по земле полз…

— Ты не равняй, парень…

— А чего ж не равнять?.. Я, дед, знаю и таких тоже, которые в тридцать лет женятся, и это в их жизни единственный поступок, больше до смерти и вспомнить нечего.

— Он еще не заиграл от солнца, не почувствовал силы, — раздумчиво сказал дед. — Он стоит, как тот малек, и не знает, что из него вырастет и что ему придется кушать. Он еще всех боится…

Бабка Мария захлопнула окна.

— Не вникай, — сказала она.

Бабка Мария обтирала тарелки. Славка заметил на ее глазах слезы Наверно, вспомнила она своих сыновей и мужа, которые ушли из жизни до срока.

Съедобная земля

Утром в окно постучала Варька.

— Пойдем, что ли, — сказала она. — Я тебе, смотри, удочку наладила, чтобы ты так зазря не сидел, не глядел в воду.

На сваях Славка сказал ей:

— Давай из затона катер угоним.

— Не гляди в воду, — пробурчала Варька. — В воду глядеть опасно.

Славка смотрит.

Моро набегает на него с трех сторон, громадное. Тихонько качает его, приподняв, и летит Славка, окруженный стремительным блеском. Славка думает о красоте. Есть на земле такая красота, что, глядя на нее, хочется плакать нестыдными слезами. Он думает: вот бы жизнь так прожить, чтобы, когда умер, все плакали — и знакомые и незнакомые люди. Весь мир. Вся земля.

Славка смотрит на Варьку.

— Давай убежим на Азорские острова.

— Смешно, — говорит Варька.

— Не так уж смешно. На Азорских островах есть съедобная земля.

— А тебе что, котлет не хватает?

Славке хватает котлет и компота, ватрушек и жареной рыбы.

— Опять смотришь в воду, — говорит ему Варька.

На следующий день она принесла из дома широкополую шляпу-бриль.

— Надень. Тебе нельзя на солнце без шляпы, у тебя голова слабая.

Мелочи жизни

Несколько дней подряд Славка дрался. Ходил по улицам и воевал с каждым встречным мальчишкой. Приходил домой битым, но сильным.

Бабка Мария ставила ему кислые примочки, дотошно смазывала царапины йодом. Говорила:

— Дюже красиво ты себя, Славка, разрисовал. Красивее, чем вчера. — И смаялась.

И Славка смеялся.

Он прыгнул в воду с самой высокой вышки на городском пляже. Когда он вынырнул, к нему подошла лодка-каюк. Три рыбака смотрели на Славку.

— Живой? — спросил один.

— Так и пропасть недолго, — сказал другой.

— Лихой парнишка, — сказал третий. Пересиливая боль — горело все: руки, ноги, плечи, живот, — Славка поплыл к берегу.

— Ничего, — бормотал он, — я еще не с такой вышки спрыгну.

Почти каждый день Славка встречал Ваську. Проходил мимо него, задрав подбородок: ведь, как ни кинь, отношения между людьми определяются положением подбородка. Васька смеялся при встрече и говорил:

— Жми, Славка.

— А тебя не касается, — отвечал ему гордый Славка, но чем дальше, тем больше чувствовал, что не перебороть ему Ваську такими приемами. С самой высокой вышки на пляже Васька прыгал как хочешь: и спиной вперед, и ласточкой, и вертел сальто. Прыгнет я уплывет в море. Вылезет на берег где-нибудь в дальнем месте и спокойно уйдет по своим делам.

К Варьке Васька подходил тоже без церемоний. Подойдет, постоит рядом. Скажет что-нибудь и уйдет, не дожидаясь ответа. Он принес ей ведро хорошей плавневой рыбы. Сказал:

— Отдай бабушке. Мне не нужна, я в столовой питаюсь. Жалко, если пропадет рыба.

Варька не взяла. Прогнала. Васька ушел, но рыбу оставил. Варька и Славка не стерпели, чтобы завяла такая прекрасная рыба. Они продали ее на базаре.

Иногда Васька появлялся у них дома, и Славка начинал громко ходить, разговаривал, как оглохший. Пел. Его отец любил беседовать с Васькой.

Из-за этого Васьки Славка чуть окончательно не поссорился со стариком. Он залез в затон, чтобы поймать Варьке толстых испуганных бычков и ершей. Старик подошел к нему и еще не успел открыть рта, как Славка уже закричал, подгоняемый жаждой справедливого возмущения.

— А что — кричал Славка. — Вашему Ваське можно, а мне нельзя И Варьке нельзя. И никому нельзя. Это не по-советски.

Старик смотрел, жалея его глазами. Потом сказал:

— Славка, Славка… Васька сюда не для баловства ходит. Он с Голощекиным, с машинистом, старый движок оживляет. Людей же ведь мало, чтобы старым движком заниматься. — И ушел к себе в проходную. Только ушел старик, Славка прыгнул в воду и уплыл на сваи. Варька спросила:

— Прогнал?

— Нет, — сказал Славка. — Я сам. Скучно мне стало. Я там один был.

Мама прислала ему из Москвы письмо. И еще две открытки.

Из них было попятно, что ей хорошо, даже как-то слишком уж хорошо.

Отец к маминым письмам не притрагивался. Он спрашивал у Славки:

— Ну, что мама?

— Здорова, — отвечал Славка.

— А ты?

— Я тоже здоров.

— Вот и славно, — говорил отец. — Очень радостно слышать. Один раз Славка спросил у него:

— Ну, а ты как?

— Я тоже здоров, — ответил отец, усмехнувшись. — Здоров и весел.

Отец всегда был здоров, по крайней мере он всегда утверждал это. Ну, а насчет веселья, на этот предмет у всех своя точка зрения. Отец, например, пел песни только тогда, когда ему было плохо. Тогда он ходил и пел без конца. И всем действовал на нервы. Особенно маме. Смеялся он, когда читал книжки. Он так и говорил.

— Посмеяться охота, — и принимался читать. Смеялся хрипло. Бормотал:

— Ох, умора, — и размахивал книгой.

Мама сердилась. Говорила:

— Ну кто так смеется?

— Я, — отвечал отец.

Еще чаще отец смеялся над теми книжками, которые мама называла модными и современными. Тогда он просто хохотал.

Мама в таких случаях возмущенно доказывала ему, что он примитивен.

— Ох-хо-хо, — отвечал ей отец.

А Славка не знал, не мог понять, весело ему в такие минуты или, наоборот, грустно.

Мама переходила на крик. Сыпала словами: мещанство, протест, интеллектуальный герой, пошлость.

Отец барабанил пальцами по столу:

— Да, да. Как же, как же…

— С тобой невозможно разговаривать Мама хлопала дверями и убегала.

— Постыдно Убого — бормотала она, словно отец совершил преступление.

Славка спрашивал у отца:

— Что с мамой?

— Ничего страшного, — не меняя позы, отвечал отец. — У мамы растут зубы мудрости.

Славка никогда не мог разобраться, кого он любит больше, отца или маму. И любит ли их вообще. Ему казалось, что они все трое живут порознь, каждый сам по себе. Но когда отец уезжал на новое место, Славка начинал скучать и думать о нем. Когда уезжала мама. Славка вдруг замечал, что она ему очень нужна.

Когда Славка кого-нибудь провожал или уезжал сам, ему казалось, что вся жизнь склеена из сплошных потерь, что он вечно теряет кого-то. Когда Славка встречал новых людей, приезжал в новые города, ему начинало казаться, что он все время находит.

Работа на элеваторе шла полным ходом. Рядом с восемнадцатью башнями уже вырастали восемнадцать новых.

От старика Власенко Славка узнал, что элеватор старинный, много раз перестроенный. Элеватор взрывали и строили заново. Строили его и англичане, и румыны, и немцы. Они же взрывали, когда им спешно приходилось удирать с этой земли.

Славкин отец не только расширял элеватор. Он делал его автоматом.

Четыре человека будут обслуживать всю громадину.

И когда заработают механизмы, отец поедет в другое место, где нужно построить какое-нибудь новое, уникальное сооружение из бетона.

Отец всегда приходил поздно. Иногда он останавливался возле дивана, на котором спал Славка, простаивал там по несколько минут. Славка ежился под простыней. Славка начал думать, что он отцу в тягость. Что он для отца обуза. Славка даже написал маме письмо: мол, хочу в Москву, забирай меня побыстрее. Письмо прочитал отец. Случайно.

Он сел к столу. Но ненадолго. Вскочил и принялся ходить, и запел.

Бабка Мария позвала отца на кухню.

Хочешь, я на картах раскину? — сказала бабка. — Расскажу, как она там в Москве живет.

Кто? — спросил отец.

Бабка раскинула карты.

Живет она худо, — сказала бабка. Ты бы ей, парень, денег послал…

Отец сел возле бабки, опустил голову.

Не возьмет, — сказал он.

А ты подумай, — сказала бабка. — Может, и придумаешь, как это сделать.

Отец засопел грустно. Вздохнул.

А вы, тетя Мария, карты раскиньте. Может быть, карты скажут.

— Этого карты не могут.

Славка ушел на берег. Он ходил по песчаным дюнам. Слушал тихое бормотание волн и думал: не уехать ему от отца.

Поздно вечером, когда Славка пришел домой, он застал отца за таким занятием: отец сидел у стола, читал открытки, которые мама прислала Славке. Он разложил их, как игральные карты, и прочитывал одну за другой.

Славка вышел из хаты. Душистый вечер дремал под деревьями. По ерику плыли белые утки. Верхом на собственном отражении. Славке захотелось спугнуть уток, закричать громко и весело. Утки загогочут, захлопают крыльями, как в ладоши. Поднимется шум и гам. Залают собаки.

Славка не успел закричать. В ерик вошла черная лодка — каюк. Дед Власенко гнал ее шестом. На корме стоял Васька. Лодка коснулась берега. Он выпрыгнул, привязал ее к бревну-лежаку. Старик передал Ваське ведро рыбы.

Славка спрятался за деревьями. Он смотрел, как дед с Васькой пришли к хате. Услышал, как старик сказал:

— Васька, надень одежду. Мария тебя любит, конечно, но… Они засмеялись оба. Старик подтолкнул Ваську и, пока тот залезал в брюки, держал перед ним его клетчатую рубашку.

Славка отвернулся. Стал смотреть в воду. Легкая волна с одной стороны была темно-зеленой, с другой светилась багряным блеском. Плыли по этим волнам белые утки.

Еще немного о Ваське

Камыш-ш… Камыш-ш…

Шуршит, поднимается тонкими стеблями, колышется над головой.

Тихо. Редко аукнет птица, ударит крылом по воде и замрет, испугавшись своего шума.

Грузнет багор. Лодка движется медленно. Все темное, все гуще камыш. И вдруг резанет по глазам ослепительным светом. Круглый плес. Вода неподвижная, жаркая. Солнце выжгло в плавнях куты — круглые маленькие озерца.

Ужо сколько дней старик с Васькой бьют камыш кривыми серпами, прорубают просеки от кута к куту.

Старик дежурил в затоне через сутки. Сутки дежурит, на другие отправляется с Васькой в плавни. В просеках, пробитых серпами, роют они канавы, соединяют куты, чтобы рыбий малек смог пробиться к свежим волнам, не то весь погибнет. Старик ругает глупую рыбу за то, что лезет она по весне в плавни метать икру, не заботясь о своем горемычном потомстве. Спадет вода, малек вылупится в мелких кутах, побегает, пока маленький, и задохнется. Так и не повидает моря, так и не вырастет в сильную рыбу

— Рыбак же копать не будет, — говорит старик. — У рыбака сейчас самый лов — часа пустого нету. Вот я и копаю. Уже который год. Пробовал я на это дело народ скликать. Школьников одно лето послали, да тут же и сняли. Перевели в степные колхозы на виноград.

Старик раздевался в плавнях, снимал рубаху с усохшего тела. Тогда обгорелые кости становились особенно некрасивыми. Темные, они были словно приращены к белым рукам грубой сапожной дратвой. Плечо у старика прострелено. Шрамы с обеих сторон втянулись внутрь, будто связанные короткой жилой. И на ногах у старика шрамы, и на спине.

Старик работал подолгу. От зари до заката. Когда в канавах оседала грязь и становились видными шустрые мальки, бегущие друг другу навстречу, в стариковых глазах загоралась веселая радость. Было похоже, будто сажает он в своем саду яблони и они тут же цветут легким цветом.

Каждому мальку у старика кличка. Он их вытряхивает из вентеря в воду и ругает, как ребятишек: репейными шишками, окомолками, башколомами — и сам над собой смеется. Говорит:

— Старый — что малый. Стариков жизнь толкает на печку, вас, ребятишек, тоже не подпускает к делу по малости лет. Выходит, что в жизни мы на меже, а не в поле. Вас, ребятишек, такое положение клонит к играм и к баловству, бо энергия у вас не растрачена. Нас, стариков, пихает в такую вот самодеятельность: плетень поправить, садок насадить…

— Ну, не такой уж вы старый, — возражает ему Васька.

— Старый не старый, а к большому делу не горазд. Я же ж на этом море и тралмастером плавал, и капитаном, и даже председателем сидел сразу после войны. Тогда у нас не колхоз был, а трофейный музей. На каких только диковинных кораблях не рыбалили Даже на румынском торпедном катере. Сейчас наш колхоз океанскую флотилию приобрел. Первым с Черного моря в Африку побежит. — Старик замирал с лопатой, смотрел в камышовую тень, должно быть, вспоминал свои дальние плавания.

Варька смеялась над Васькой. Кричала:

Лягушачий герой

Красивая Варька девчонка.

Соседская Нинка, поливая ему горячую воду, ворчала:

Вы б отдыхали. Чего вам? Другие курортники в белых рубашках, а вы всегда грязный.

— Некрасивый? — спрашивал Васька.

Нинка мяла губы в стеснении, потом говорила с хитростью:

Рабочая грязь красоты не портит… Но ведь зачем вам?

Для смеха, отвечал Васька. Чтобы смешнее…

Да ну вас, — сердилась Нинка. Не хотите со мной разговаривать, тогда и не смейтесь.

Васька жил в Ленинграде. Его отец работал на заводе инженером. Но Васька ни разу не был там. Мама тоже работала на заводе, и Васька много раз пытался представить ее цех и все думал, почему в больших городах труд человеческий спрятан за такие высокие стены.

Ваське нравился этот чистый старательный городок, у которого, в отличие от больших городов, все дела и заботы наружу. Даже нелюбопытные в этом смысле курортники знали, чем болеют на консервном заводе или в рыбацком колхозе. Когда лампочки в домах тлели красным накалом, все говорили и сетовали на то, что у паровой трибуны подтерся подпятник пора бы его заменить. Все знали, что консервный завод отобрал у рыбколхоза катера, которые он давал в аренду, чтобы посылать их в береговые колхозы за вишней и ранними фруктами. Ваське нравилось встречать занятых делом людей.

Здесь не было праздногуляющих. Курортники те не в счет, они не принадлежат к этому городу, они лишь временно пользуются его гостеприимством.

Взрослые в этом городе называли его Василий.

Ребята говорили — Вася.

И только Варька-Сонета не называла его по имени. Варька всегда отворачивалась, когда он бежал мимо свай.

Славка разговаривает с отцом на серьезные темы

Славка лежал на диване. Сон к нему не шел, гулял за темными окнами.

Отец пришел поздно.

Славка слышал, как бабка Мария кормила его ужином в кухне.

Слышал, как отец вошел в комнату, тихо и осторожно ступая. Скрипнул стул — значит, сел работать.

Отец долго чертил за своим столом, считал на линейке и кусал карандаш. Иногда он крутил настройку приемника, ловил тихую музыку и снова принимался чертить.

Славка сидел на диване, укутавшись в одеяло. Он понимал, что взрослый, занятый человек может быть одиноким и что одиночество это во много раз тяжелее, чем его, Славкино.

Так они и сидели, два одиноких человека. И оба очень хотели, чтобы это упрямое одиночество кто-нибудь из них нарушил. И оба не решались это сделать.

Славка уснул сидя. Отец разбудил его.

— Хватит нам играть в эту нелепую игру. Давай поговорим немного.

— Давай, — сказал Славка.

— Знаешь, — сказал отец, — все это чепуха… Давай поговорим о деле. Ты думаешь, элеватор — обыкновенное сооружение для хранения зерна? Большой амбар? Зря ты так думаешь…

Славка вылез из одеяла. Во-первых, потому, что он никогда так не думал, во-вторых, потому, что отец никогда не разговаривал с ним на такие серьезные темы.

— Гляди, — отец вытащил из кармана завалявшееся зерно пшеницы. — А оно живое. Живет и дышит. Его нужно защитить от всяких врагов — паразитов. И оно долго будет жить. Сто лет и пятьсот лет. Потом его можно посадить, и оно прорастет и даст колос. И даст новую жизнь…

Отец махнул рукой, скинул туфли и лег на свою кровать, лицом к стене.

Славка тоже лет. Он все удивлялся и радовался этому разговору. И вдруг он подумал, что, вероятно, отец не раз пытался говорить с мамой о своей работе и, наверно, вот так же махал рукой под конец, не увидев в маминых сонных глазах интереса. Славка соскочил с дивана и полез к отцу на кровать.

— Знаешь рыбозавод? — спросил он.

— Ну, знаю.

— На этот завод селедку из Мурманска присылают, чтобы коптить…

— Почему?

— Наверно, своей рыбы мало, — ответил отец.

Славка потряс головой.

— Правильно. У колхоза плавучих средств не хватает.

Славка слышал отцовское дыхание. Чувствовал его тепло и запах табака.

— Кто тебе сказал? — спросил отец.

— Дед сказал… А когда новая флотилия прибудет, у завода все равно с сырьем окажется недостача, помолчав, заговорил Славка. — Слишком большой завод для этого места построили. Не подумали.

— А это тебе кто сказал? — спросил отец.

— Дед, кто…

Отец легонько спихнул Славку с кровати.

— Ладно, — сказал он. Иди. Спи.

Наверху, где ветер

На следующий день отец повел Славку на элеватор. Он показал ему все: силосные помещения, где хранится зерно, те самые серые башни, и пространства между башнями звездочки, в которых тоже хранят зерно, транспортеры, которые пересыпают зерно из силоса в силос. Зерно летело по трубам, поднималось в ковшах. Лежало тихо. И его сторожили чуткие автоматы, которые построил отец. Они следили, чтобы зерно не задохлось или, наоборот, не стало дышать слишком сильно.

Отец показал бетонные козырьки-навесы. Они были похожи на крылья. Под эти крылья могло заехать машин пятьдесят с одной стороны и пятьдесят с другой. Они висели в воздухе без колонн и подпорок.

Напряженная сбалансированная конструкция, — объяснял отец. — Она как бы сама себя держит. Обжимает несущее сооружение, словно вцепляется в него… — Рассказывая, отец краснел и смущался. И ему даже как будто не хватало воздуха, чтобы дышать. Может быть, поэтому он повел Славку на самый верх, на крышу, где парной воздух сгущался и уходил к морю, подхваченный стенными полынными ветрами.

— Смотри, — сказал отец, — какая красота вокруг. — Он добавил тихо: — И все-таки тебе нужно поехать к маме.

Славка не успел ответить, он вдруг увидел проклятого черного, облупленного Ваську, который стоял у перил и скалил нахальные зубы.

— Ты как сюда попал? — строго спросил отец.

— Я вас искал, — ответил ему Васька. — Мне рабочие сказали, что вы по элеватору со Славкой ходите. Я подумал, что уж сюда-то вы обязательно придете.

— Кто тебя пустил? — еще строже спросил отец.

— Если честно говорить, никто. У меня же к вам серьезное дело.

— По делу я принимаю в конторе

Васька захлопнул свой дурацкий рот и опустил голову. Но отец не дал Славке насладиться Васькиным конфузом. Все еще недовольно, но уже мягче, он сказал ему:

— Давай.

Васька вытащил из кармана тетрадку. Подал ее отцу.

— Скромный труженик, — прочитал отец. — Тебе самому не смешно от такого названия?

Васька покраснел.

Отец посмотрел на него, облокотился на перила и принялся читать.

— Плохо, говорил он. — Глупо. Ну, это же курам на смех

Васька стоял возле него темно-малиновый. Он вытирал пот со лба, шевелил губами, проклиная, должно быть, благие порывы.

Славка покусывал губы. В его ушах отцовские слова плохо, отвратительно звучали как хорошо и прекрасно, потому что были в этих словах понимание и теплота.

Славка смотрел на город, распростертый внизу, на далекую степь, на лиман, желто-зелённый, будто растворивший в себе знойные соки земли. За лиманом темнело море. Оно соприкасалось с землей и враждовало с ней. Убегу — думал Славка. — Ото всех убегу.

У своих ног он заметил лестницу, которая вела с вышки на плоскую крышу силосов-башен. Он спустился по этой лестнице. Ему хотелось глянуть с крыши на землю, с самого края, или свалиться вниз, чтобы отец подбежал к нему, распростертому, и закричал дико: Славка

Он шлепал по бетону сандалиями, — может быть, сейчас крикнет? Остановился. Ну Крикни..

Тихо. Отец даже не видит его. Отец считает его слабым, ни на что не пригодным.

Славка подполз на животе к краю крыши. Глянул вниз. Воздух обтекает горячие стены. Видно, как он колеблется, свиваясь в узорчатую духоту. Внизу рабочие. Движения их странны, очертания расплывчаты. Славка представил, как он медленно, с открытым ртом, падает вниз. Опускается в цементный ил… Славка вцепился в ноздреватый бетонный карниз. Отполз на животе подальше от края.

Над крышей торчит металлический штырь. Он опускается вниз вдоль бетонной стоны. Держат его железные костыли, забитые в стену. Расстояние между ними три метра. Высота элеватора — тридцать…

Громоотвод

Журналиста из тебя не выйдет, — сказал Ваське Александр Степанович. — Ты стыдливый… — Он спрятал тетрадку в карман. Вот как я сделаю: пошлю это сочиненно твоему дяде в Одессу, пусть он покажет его в газете. Если им нужно, они пришлют своего корреспондента.

— Но… — хотел возразить Васька.

Александр Степанович засмеялся:

— Лучше уж я пошлю. Тебе неудобно. Я еще от себя напишу пару слов…

— Наверно, так лучше, — сказал Васька. — Если вы… — Он оборвал фразу. Он увидел на крыше башен-силосов Славку. Славка сидел на самом краю. Вцепился руками в громоотвод. Перекинул ноги вниз…

— Славка — закричал Васька. Толкнул Александра Степановича, потому что тот стоял на дороге. Скатился по железной лестнице на плоскость крыши и бросился к громоотводу.

— Славка — кричал сзади Александр Степанович.

Славки уже не было видно. Васька подбежал к громоотводу. Славка стоял метрах в трех внизу на крепежном костыле, вбитом в стену.

— Славка — крикнул Васька. — Славка не поднял головы.

Подбежал Александр Степанович.

— Веревку, — прошептал он.

— Держись, — бормотал Васька. — Держись — крикнул он.

Александра Степановича уже не было рядом. Он метался в чердачных отсеках…

Славка казался совсем маленьким и спокойным. Он зажал громоотводную штангу подошвами сандалий и, мелко перебирая руками, заскользил вниз к следующему крепежному костылю.

Если бы это канат или шест, тогда ладно. Ржавая стальная штанга с зазубренными гранями Она разорвет, разъест Славкины ладони… Васька уцепился за штырь громоотвода, перевесился через карниз и, зажимая штангу ногами, полез к Славке. Он торопился. Он хотел догнать Славку. Но и Славка, увидев такое, полез быстрее.

— Стой.. Обожди — кричал ему Васька сверху.

На земле, под громоотводом, собирались рабочие. Они махали руками, словно подбрасывали свой крик, чтобы он долетел к двум мальчишкам, похожим на мух, что ползут по высокой стене.

— Славка, дурачок… — бормотал Васька. — Ну не беги… Ну полезем вместе. Вместе же веселей.

Васька знал эту яростную необходимость самоутверждения, которая толкала его самого на дурацкие с виду поступки. Он вдруг понял, что любит этого худоплечего Славку. Васька соскользнул еще на один марш. Теперь их отделяли только три метра. Славка не убегал, стоял на крепёжном костыле, прижимался животом к штанге. Он стоял между стеной и громоотводом. Васька посмотрел, хватит ли ему места на костыле, чтобы поставить ногу. Места хватало. Он спустился ниже. Над Славкиной головой ему пришлось разжать ноги и спускаться на одних руках. Славка смотрел в сторону. Ресницы у него были мокрыми. Он отчаянно мигал, чтобы стряхнуть липкие глупые слезы. Из-под Славкиных пальцев, сжимавших ржавую штангу, текла кровь. Рот у него был наглухо стиснут. Наверно, чем шире открываются глаза у людей, тем плотнее закрывается рот. Васька услышал окрик сверху. Поднял голову. Александр Степанович спускал им веревку.

— На веревке я не полезу, — сказал Славка, все еще не глядя на Ваську.

— Не полезешь, — ответил ему Васька. Она короткая.

Он не знал, что Славка сейчас радуется ему, как другу, пропавшему некогда и найденному в момент крайней нужды.

Веревка висела метрах в двух над ними. Веревка дергалась, извивалась, словно силясь вытянуться. Держась за штангу одной рукой, Васька расстегнул рубашку, скинул ее и, ни слова не говоря, привязал Славку к штанге. Потом он полез вверх к веревке, которая все вздрагивала. Он лез в обхват, как по шесту. Штанга жгла ему живот, ноги, плечо. Он поднялся на верхний костыль, поймал воровку.

— Бросайте.. — крикнул он, обмотав веревку вокруг штанги, чтобы она не вырвалась из его рассеченных ладоней.

— Держитесь, я сейчас к вам спущусь — послышалось верху.

Васька задрал голову.

Не надо — крикнул он. — Здесь троим никак Я справлюсь…

Он спустился к Славке. Обмотал Славкины руки рубашкой. Стравливая потихоньку веревку, он опускал Славку все ниже, с костыля на костыль. Спускался сам и опять опускал Славку. Ладони и пальцы сочились. Колени, икры были разодраны.

Снизу кричали советы. Но он не слушал или не понимал. Внизу он увидел Варьку. Она стояла, притиснув руки к губам. Васька сползал по штанге, прильнув к ней всем телом. Когда Славка был уже на заждавшихся руках отца, когда Ваське крикнули: Прыгай — он все равно полз, изо всех сил прижимаясь разодранным животом к железу. Даже когда его ноги коснулись земли, он но решился выпустить штангу из рук.

Море слепит глаза

Славка и Васька сидели на пирсе. Руки у обоих забинтованы. У Васьки забинтовано колено, остальные поцарапанные места закрашены медицинской зеленкой. Красив Васька, как павлин.

Славка спросил:

— Почему ты за мной полез?

— А ты почему полез?

Васька усмехнулся; наверно, не только из страха отвечают люди на вопрос вопросом, наверно, не только из желания уколоть и не потому только, что не хотят быть искренними с первым встречным, не только из ложной скромности. Иногда они это делают, чтобы не обидеть другого правдой. Ему было приятно смотреть на Славку, и он смущался, словно пересматривал картинки, нарисованные им в раннем детстве.

Его взгляд как бы охватывал Славку со всех сторон, проникал внутрь. В Славке бродили еще отголоски обиды, объяснить которую он бы не смог даже в минуту самой глубокой откровенности. Славка отводил глаза, растерянно комкал лоб и белесые брови.

— Ты на моего младшего брата похож, — сказал Васька. — Он у меня такой же чудак.

Славка подумал: Плевать мне на твоего брата. Подумаешь — брат. Ни на кого я не похож. Я сам на себя похож… Столкнуть бы этого Ваську в воду. Только он сильный, черт.

— Не такой уж ты и большой, — сказал Славка.

— Наверно.

— Я думаю, Варька-Сонета посильнее тебя.

— Может быть.

Славке хотелось реветь. Что-то уходило из него, и он сдавался проклятому Ваське. Славка спросил:

— Кем ты хочешь быть?

— Не знаю еще.

— Тебе четырнадцать, и ты все не знаешь? Ты что, глупый? — Славка сам испугался своего нахальства — даст сейчас по башке.

Но Васька спокойно растянулся на досках и уставился в воду.

— Жми, — сказал он.

Врет этот Васька Уж он-то, наверное, знает, кем хочет быть. Просто скрывает, чтобы меня не обидеть. А может быть, он себе секретное дело выбрал…

Славка тоже уставился в воду. Течет вода. Почему люди подолгу вглядываются в ее световую игру? Они видят в ней свои мысли. Видит Славка себя стоящим на междупутье. Рот у него открыт. Мимо проносятся поезда. В разные стороны. Кричат и криком отрывают людей от земли. Славку треплет горячий вихрь — ветроворот. Славка стискивает зубы до боли в челюстях… Поворачивается на спину. Смотрит в небо.

На пирсе шумят рыбаки. Они выгружают из сейнера рыбу, требуют у председателя новые сети.

— А на что я куплю, — отвечает им председатель, — Капитан Илья пригонит флотилию там все новое нарыбалитесь вдосталь.

И рыбаки умолкают. Они ждут флотилию. Весь город ждет флотилию.

Славка снова поворачивается на живот, смотрит неуловимое движение воды.

Убегу, — думает Славка. Придет флотилия, я залезу на главный корабль и уйду с ними в Африку.

Убежит, — глядя на Славку, думает Васька. — Убежит, как я убегал, как до меня убегали миллионы мальчишек. Где-нибудь в Дарданеллах Славку обнаружат матросы, отругают, не жалеючи его слабого возраста, и отправят на встречном судне обратно к отцу

Славка поднимает голову от зачарованной солнцем воды, смотрит на горизонт. Горизонт растворяется перед ним. Оттуда, из-за земной округлости, появляется флот. Флот заслоняет весь горизонт белыми парусами. Сколько их? Тысяча. Впереди главный корабль с крутым и бесстрашным форштевнем.

— Убегу, — шепчет Славка.

ВАРЬКА

Жара

Солнце приглушило вуки, погасило краски, солнце захватило власть над землей.

Давно не было шторма. Рыба ушла из лимана в море, к свежим волнам. Только бобошка — несмышленая мелочь — шныряет у берегов.

А вместо чаек над отмелью вьются вороны. Они широко открывают клювы. Они храпят:

— Хар-рр…

Хрип этот глохнет, словно падает в пепел.

Вода в лимане густая. Горькая. Дно затянула морская трава. На ней пузыри и улитки. Иной пузырь оживет вдруг, всплывет на поверхность и лопнет.

Воздуха почти нет. Воздух поднялся ввысь.

Неподвижный лиман вспыхивает справа, слова. Будто искры в ровном огне побегут, побегут и рассыплются. Иногда в глубине вспыхнет.

Варька попробовала на каждую вспышку положить голос:

— А… А-а… А-а-а… А…

Ожило море, заговорило. Звуки, никому не слышные, кроме Варьки, обступили ее, закружились. Вонзились в нее иголками.

Звуки у горящего моря как тысяча колокольцев. Они бегут, догоняют друг друга, рассыпаются в разные стороны, замолкают и снова бегут. Вокруг громадного темного колокола. Колокол раскачивается, спрятанный в искрах. Грозное било ударит сейчас о металл, и взревет море…

А может, самой зареветь во весь голос…

Варька думает об измене

…Изменник ты. Славка. Телячья душа. Слабый ты и пустой, как та камышинка, как та солома. Мне моя бабка давно говорила: Сторожись, Варька, слабых людей. Они на все способны, если их жизнь пихнет.

Самое синее в мире, Черное море мое… — запела она, словно радуясь одиночеству.

Раскрутила удилище над головой, хлестнула леской по воде. Бычки-недоростки бросились из морской травы под каменья. Но тут же кончилась радость, уступила место печали.

Славка ушел с Васькой Варька помнит тот день. Ладони у Васьки были изодраны. В открытые ссадины въелась ржавчина. Кровь была у него на животе, на ногах. Варька всхлипнула прямо ему в лицо. Но он ее не заметил.

Вот за это, за свою слабость и унижение она презирает сейчас Славку. Прогнала его, когда он пришел на сваи.

— Проваливай Верхолаз.

Славка потупился.

— Варька, мой отец в Москву собирается. Как думаешь, может, они помирятся с мамой?

— А мне плевать На тебя и на твоего Ваську. Урод он сушеный, моллюск в тапочках.

Славка ушел.

Жара пухнет в Варькиной голове, озлобляет Варькины мысли. Хоть бы завыли ветры, закружились со свистом.

Выдернула бычка. Вороны ринулись на рыбешку.

— Геть, стервюги Туда же, нахальничают Рыбу Варька терпеть не может. Рыба беззвучная, глухая.

Варька сдавила бычка в кулаке — хоть бы крикнул Швырнула воронам.

— Жрите

Вороны заметались в солнечных бликах.

Да что он такое, что он из себя представляет? Приезжает, как к себе домой. Ходит по городу как хозяин, с капитанами здоровается за руку. Приезжали сюда курортники — куда ему. На собственных автомобилях, с собственными катерами. Они не вызывали в Варьке никаких чувств, кроме смеха. Они словно из другого государства. И ходят не так — прогибают ноги, как журавли перед взлетом, да не летят. Говорят иначе, да смешно слушать. Песни поют другие, да голосов нет. Смотрят на всех сквозь темные очки, словно всю жизнь прожили в сырых подземельях и теперь боятся, что обожжет солнцем их слабое зрение. Бабка вежлива с ними на рынке до издевательства. Девчонок называет любезными барышнями, мальчишек — кавалерами, женщин — непременно мадам.

Варька иногда садилась на берегу поближе к курортникам и, словно уйдя с головой в рыбную ловлю, напевала вполголоса. Забывалась как будто, пела громче и громче.

Курортники окружали ее кольцом, бросив свои забавы. Стояли тихо. Они просили ее спеть еще, но она собирала удочки и уходила. С ней здоровались, говорили: Позвольте, мы вас сфотографируем на память.

— Гони их всех чисто — набрасывалась на нее бабка. — Рано тебе ухажерничать. Я из твоих кавалеров все ухажерство вышибу.

Бабка гонялась за мальчишками. Они разбегались, как гуси.

Варька слезла со сваи. Мелким шагом направилась к берегу. Забралась под перевернутую лодку-каюк. Принялась разгребать сыпучий песок до прохладных слоев. Сняла кофту, брюки и легла, чтобы чуть остудиться.

Бабку Варька любит, хоть и стыдится ее иногда. Чувствует Варька в ней непонятную силу, яркую и безалаберную.

Бабка смеялась над всеми. Никому не позволяла смеяться над собой. Этому и Варьку учила. Бабке на все плевать. У нее только две страсти: базар да ненависть к старику Власенко.

Базар для бабки важнее молитвы, хоть и крестилась она, грохнув на колени под закопченной иконой. Хоть и бегала она в церковь, крашенную сплошняком, от крестов до фундамента, серебряной краской. Варьке казалось всегда, что обращенные к спасителю сухие бабкины губы шепчут:

— Господи, фунт, он, известно, фунт, но его еще взвесить нужно.

На базаре бабка чувствует себя важной птицей. Она на базаре — как в битве.

Когда бабке нечем было торговать, она будто ссыхалась. Руки у нее болтались, словно пришитые, голова опускалась на грудь, и бабкины глаза, черные, с ломким блеском, тлели, угасая без дела.

У бабки до старости сохранился красивый голос. Она запевала старинные песни, и Варькино сердце сжималось от удивления.

— Ох же ж, я девкой певала, хвастала бабка. — Я ж была, как та царица, красивая. И грудь, и плечи… Только у меня голос был лучше. И ходили за мной хлопцы, как дикие кони… И этот чертов старик Власенко тоже по мне сох и сокрушался. Чтоб у него ребро выскочило не в ту сторону. Чтоб он окривел. Чтобы бороду его моль съела.

Завалив уничтожающими словами старика Власенко, бабка упирала взгляд в одну точку, в гвоздь, например, или выключатель. Она принималась бормотать равномерно и скоро, словно насаживала на нитку стручки жгучего перца.

— Я, Варька, не по главной струе пошла. Куда-то в сторону черт занес, прости меня, господи… Кабы я в главной струе шла, я и за сто человек тащила бы с радостью, я ж очень дюжая, не то что этот рыбацкий пастух старик Власенко. Я бы, может, с министрами зналась. Сидела бы сейчас в меховой горжетке да на бархатном кресле. Читала бы книжку-роман на иностранном языке и серебряной ложечкой кушала бы заварной крем с розетки.

Варька спросила однажды у бабки про коммунизм. Бабка пригорюнилась, посмотрела на свои руки.

— Это же по потребности… Какая у меня потребность? За вами белье стирать да на базар бегать — душу свою тешить. По этой потребности я и получу в коммунизме то же самое. Только, может, базары тогда будут бесплатные. Ну, да мне все равно. А вот если бы я была, к примеру, знаменитой певицей, и потребность бы у меня была другая. Рояль обязательно. Квартира в столице и с лифтом. Автомобиль, чтобы не простужаться. Дача для отдыха… Поняла, что ль?

В бабкиной философии Варьке всегда чудилась зависть и еще что-то похожее на обиду.

В доме бабушка вершила власть. Варькин отец, человек слабый, не то чтобы боялся ее, но стушевывался перед ней, как осенний день перед бурей.

Раньше отец работал судовым механиком. Пашка и Петька, братья-погодки, были совсем малыши. Пашка совал с рот вою ногу, Петьку только что принесли безыменного. Две беды случились тогда. В роддоме умерла мама. Напившись с горя, отец спалил бабкину хату. Он получил много денег. Варька видела несколько пачек. Уснул на кухне. И никто не знает, как он поджог хату. Варька проснулась от кашля. В ушах звенело, словно залезли туда ядовитые комары. Прижимаясь к земляному полу, она поползла к двери. У дверей ее подхватила бабушка. Она уже вытащила малышей в сад. Бабушка оставила их в саду, пошла за отцом. Выволокла его из кухни, когда на нем уже тлела одежда.

Хата горела странно. Огня не было. Только дым и красные змейки в лопнувших стенах.

На чистом воздухе отец пришел в себя, закричал дико, побежал обратно в хату за деньгами. Но она занялась вдруг, треснула и обрушилась, рассыпав по всему саду тусклые искры.

Бабка сказала отцу:

— Я на тебя, Петро, зла не держу. Плохо тебе но сделаю у тебя ребятишки…

Старик Власенко взял их к себе.

Бабка к нему не пошла.

Бабка пришла на похороны. Своей умершей дочке Раисе повесила тяжелые золотые серьги с каменьями.

— Откуда такие? — спросил отец.

— Я участок свой продала. И с садом.

— Зачем же мамке такие серьги? — заревела Варька. — Она же их не увидит.

— Чтобы ты видела. Чтобы мамку не забывала… Чтобы все вы мою Раису помнили — Она оглядела с вызовом всех пришедших на кладбище. Остановила горючие глаза на старике Власенко. — А ты зачем здесь? — спросила. — Радуешься?.. Не радуйся, у меня внуки остались, а у тебя никого. Это место не для раздоров, — ответил старик.

Когда опустили гроб, бабка первая бросила горсть земли в могилу и, не дожидаясь, пока закопают, пошла.

Вечером она появилась во дворе старика Власенко. Вызвала отца.

— Если ты здесь жить надумал, — сказала она, — живи. Только я тебя прокляну и ноги моей у тебя не будет. Не хочу, чтобы Васька, этот вот старый ирод, — она ткнула пальцем в деда, — над моими последышами власть имел.

Старик Власенко вывел бабку на улицу. Сказал он:

— Ты, Ольга, совсем застервела. Иди, не рви Петру сердца, оно и без того горем схвачено…

Ожесточенные души не слышат правды — бабка ушла жить на пепелище. Она ничего не откапывала, ничего не искала в золе. Ветер зачернил ее сажей. Бесприютные долгие ночи сделали ее неподвижной, похожей на обгоревшее дерево.

Завхозу сельскохозяйственной школы по должности полагался дом. Хороший дом, кирпичный, с высокой шиферной крышей, с голубыми наличниками. Две комнаты в доме, кухня, прихожая и кладовка. Полы в доме крашеные. Стены белые — ни пятна на них, ни царапины.

Батька привел Варьку сюда, распахнул перед ней дверь.

— Прощай, море, — бормотал батька. — Новый дом, кирпичный. Я, Варька, видишь, какой дом добыл…

Варька, как вошла, легла на пол и заорала:

— Здесь будем жить Никуда не пойду отсюда

Батька засуетился, воспрянул:

— Здесь, дочка, здесь… Крикни громче. Слышишь, как откликается. Признал, значит.

Первые дни за ребятами ходила соседка Ксанка. У нее в том году муж погиб в море. Петька тянулся к ее груди, и Ксанка ревела. И Петька ревел. А Варька кричала:

— Заткнитесь вы Вот уже бабка придет. Она с вами сладит. Бабка пришла. Как ни в чем не бывало принялась мыть полы. Потом взяла Пашку и Петьку, понесла в Горсовет.

— Колыхали мы Черное море — кричала бабка у председателя. — И тебя колыхнем. Не будет тебе моего голоса

— От вашего голоса у меня уши заложило — кричал на нее председатель. — Не нужен он мне, ваш голос… Не понимаю, почему крик?

— Как почему? Помещай ребят в ясли.

— Пожалуйста, — сказал председатель. — У нас в ясли — пожалуйста, была бы охота.

Пашку и Петьку поместили в ясли рыбозавода. Ксанка — соседка — кричала на всю улицу:

— Ведьма старая, не жаль тебе ребятишек? Паучиха

Бабка сидела у окна, посмеивалась:

— А чего их жалеть? Нешто им в яслях худо? Медицина со всех сторон. Единственно — штаны мочить будут да говорить начнут поздно. А оно и лучше — меньше глупостей наболтают.

Ксанка не терпит Варькину бабушку. Говорят люди, что Ксанка имеет свою цель — хочет за Варькиного отца замуж выйти. Она Варькиного отца жалеет. Это их дело. Варька не против. Ксанка — женщина добрая.

Варькин отец работал через силу. Когда накатывала на него грусть, он ворчал:

— Что я с той должности вижу? Одно унижение. Дела не делаю, а руками махаю. Такая, видать, моя доля.

Иногда отец распалялся, чтобы хоть словом подбодрить свое самолюбие.

— Или я мужик, или я просто так?.. Я это разом порешу — кричал он и принимался подтверждать свое достоинство.

Шел на базар первым делом. Бабка говорила: Под колесо. Он и правда возвращался помятым, словно ездили по нему на телегах. Разносил Варьку, Пашку и Петьку за старое и на месяц вперед. После этого писал заявление об уходе с работы. Все свои заявления он заканчивал фразой: Рожденный плавать — пахать не может.

Ставил три восклицательных знака и засыпал за столом.

Бабка говорила:

— Герой. Тебе такие дела не по рылу. — Она рвала отцовские заявления.

Отец шел на работу. На него сразу наваливались дела. В суете, в виноватости, он на долгое время забывал свою гордость.

Недавно пришла Варькина бабка с базара, принесла одесскую газету. Закричала:

— Смотри, этот рыбий пастух и сюда пролез. Ох, я бы ему в очи плюнула за его жадность. И чего всюду лезет?

В газете был помещен портрет старика Власенко. По бокам — Васька и Славка. Статья называлась: Простой, скромный труженик.

— Был бы скромный, лежал бы на печке. Уже ж ведь давно на пенсию вышел. Нет, он желает выше всех стать Ишь орденов нацеплял, тараканий полковник. По базару ходит, как губернатор. Тьфу И куда ему столько богатства? — горячилась бабка. — Пенсию получает, за сторожбу зарплата идет, дочка каждый месяц шлет переводы. И от рыбнадзора ему какой-нибудь куш есть, иначе зачем по базару шныряет? Канавы в плавнях роет зачем? Он там, проклятый, рыбу ловит и подзаныр продает. Он и есть непойманный браконьер.

Бабка нашарила карандаш, пририсовала, послюнив, старику Власенко рога.

— Вылитый черт, — сказала она.

Варька взяла у нее карандаш, пририсовала Ваське усы и ослиные уши. Ей было грустно и тошно.

Васька думает о Варьке

Рано утром, чуть свет, старик Власенко, Васька и Славка погрузились в каюк, пошли с плавни исполнять работу, которая иным кажется придурью от безделья.

Чуть шипит вода у бортов. Мальчишки гребут не плещут, их старик научил. Вода от зари будто радуга. Кажется даже на вкус разная. Где розовый цвет, там она сладкая. Где желтый кислая. Где заря воды не коснулась, вода темная, ее вкус горько-соленый. Воздух дрожит в ожидании солнца. Славка толкнул Ваську локтем.

Жаль, что Варька с нами не хочет… Тебе она нравится, или ты выше?

— Выше — заорал Васька.

Славка посмотрел на него грустно. Сказал:

— Не ори…

Он промахнулся веслом. В брызгах над лодкой вспыхнуло семицветно.

— Красота, — прошептал Славка.

На нежных заревых красках они увидели отражение землечерпалки. Землечерпалка стояла в широком водном канале, который уже успела прорыть минувшим дном.

Старик Власенко велел мальчишкам гнать лодку быстрее. Он суетился на корме, вставал, чтобы взглядом поспеть вперед.

На носу землечерпалки стоял мастер в трусах и домашних шлепанцах с часами Победа на волосистом запястье. Он уставился на старика непробужденными глазами.

— Здравствуйте, — поклонился ему старик. — Извините, для какого же дела вы сюда в камыш забились?

Канавы копаем для рыбных мальков…

Мастер стянул носом розовый утренний воздух, сморщился, как от крепкого нашатырного спирта, выгнал блаженным чохом остатки сна и конфузливо улыбнулся. Он узнал старика по картинке в газете, сказал здрасте и выпалил, словно ему поручили сообщить деду радостное постановление:

— Вы, дядя, теперь ступайте обратно на печку. Продолжайте, товарищ, свой заслуженный отдых. Мы тут колыхнем это дело враз.

Мастер объяснил уважительно, что землечерпалку нарядили сюда из рыбного треста после статьи в одесской газете, потому что много пришло от народа писем. Они постояли, покуривая и покашливая, чтобы израсходовать время вежливости и приняться за свои прямые дела. Пожав руку мастеру землечерпалки, похвалив начальство, которое подумало, наконец, о рыбьем приплоде, старик сел в лодку и пустился в обратный путь. Всю дорогу домой дед молчал, сидел к мальчишкам спиной. Он как будто не радовался за мальков, которые надышатся теперь от морской волны, наберутся сил, чтобы жить.

Дома старик улегся на печку, выставил бороду вверх, неподвижный и молчаливый. Потом пугливо вскочил и пошел в сад. Он бесполезно топтал комковатую землю под шатровыми яблонями, отозревшими легкими вишнями, под ветвями пахучей айвы, которую в этих местах называют гутулей. Бабка Мария тоже гуляла в саду — делала вид, будто сердится на сорняк — траву, проросшую под деревьями. Она дергала дикие стебли, складывала их на руку снопом.

— И чего вы сегодня ходите? — говорила она деду. — Вы бы легли на диван.

Старик глядел в засохшее небо.

— Не лягу я на диван… Я теперь, Мария, навсегда лягу. Вот здесь, в небесную тень под забором… Мария, готовьте мое снаряжение. Пора мне бежать к сотоварищам.

— Может, вам для такой цели новый костюм надеть и штиблеты?

— Не смейтесь, Мария. Я перед сотоварищами во всем рыбацком предстану.

Бабка отряхивала корни травы. Старик смотрел на нее долгим сердитым взглядом.

— Какая у меня перед людьми должность? На базаре даже эта глупая Ольга подзаныром торговать перестала. В затоне на судах вахтенные дежурят. А я, выходит, забор стерегу. По традиции. А уж какая эта традиция — забор охранять… Была от меня польза рыбьим малькам, чтоб не гибли. Сколько я за три года канав накопал, столько землечерпалка за три дня наработает.

Мальчишки сидели возле дверей на скамейке, опустив грузные от сочувствия головы.

— Все из-за твоей газеты, — прошептал Славка.

— Мелешь, — ответил ему Васька тоже шепотом.

Варькина бабушка гнет свою линию

Варька шла домой. Чтобы не думать ни о чем, она пела.

Возле Варькиного дома куры пыряли в горячую пыль. Пашка и Петька боролись в обхват. Варька брызнула на братьев водой из ведра. Братья воинственно зашумели носами.

— Вы, самоеды, бабушка где? — спросила Варька.

Братья переглянулись. Встали рядком, подтянули штаны повыше, к самому горлу.

— Батька бушует, — сообщил Пашка.

— Он тебя драть будет, — сказал младший, Петька, жалостливо оттопырив губу. — Нас уже драл.

Варька поставила рыбу на крыльцо. Батька дерет не шибко, он больше ярится и делает вид, что страшен. Придется побегать. По такой жаре

На крыльцо выскочила бабка. Босиком. Закричала на братьев:

— Я вам чего велела? А вы чем занялись?

Братья трусцой побежали к забору, к большой куче будылья. Набрали по охапке и направились в дом. Впереди Пашка, позади Петька, выпятив животы барабаном.

Бабушка увидела ведро с рыбой. Схватила его, заметалась по двору.

Окатить бы себя водой из колодца, — подумала Варька.

Бабка спрятала рыбу.

— Бушует, — сказала она. — Ты уж, Варька, не возражай.

Бабушка подтолкнула Варьку в дом, впереди себя. Заголосила с порога:

— Да нетто я думала.. Упаси бог, я по дурости

Бабушкин голос стал пустым, визгливым — словно скребли по железу.

Отец прицеплял возле зеркала галстук. Ворот полосатой рубашки был смят.

— Варька, — сказал он, — попроси мою тещу, твою разлюбезную бабушку, пускай она смолкнет.

Отец заправил рубашку, стянул брюки ремнем туго, так что слова у него стали прерываться и хрипнуть. Ворот рубахи не слушался — торчал вперед.

— Я вам кто? — закричал отец, подскочив к бабушке. — Вы чего добиваетесь? Чтобы я сам себе в лицо наплевал? Чтобы я потерял о себе последнее представление?

Бабка собирала на стол тарелки. Она вздыхала, с раскаянием закатывала глаза.

— Я же ж сослепу. Не шуми, свою крупицу и воробей тянет.

Пашка и Петька деловито толкались у плиты. Пихали в топку будылье. Разговор с ними уже был закончен. Они чувствовали себя в полной безопасности. Они теперь были зрители и с нетерпением ждали, когда отец примется за свою старшую дочку. Варька погрозила им кулаком. Братья безжалостно ухмыльнулись.

Бабка нарезала хлеб.

— Ты хоть поешь, — сказала она отцу.

— Не буду… — Отец накинул суконный пиджак. — Варька, скажи моей теще, пусть не заботится. Я знаю, где я поем. Размашисто перекрестясь, бабка крикнула:

— Господи

Ужас, — подумала Варька, — такая моя семья. Бабка только и говорит о гордости, а у самой ее ни на грош — одна хитрость. Батька? Он и на мужика-то похож, только когда побритый. Разве отец этого ненавистного Васьки стал бы так вести себя? Наверное, когда входит он в свою коммунальную квартиру, все истают, даже если и не видят его. Коммунальная квартира представлялась Варьке просторной, в коврах, с зеркалами и креслами. Варька стала возле дверей, придала себе гордую, независимую осанку.

Братья вскочили из-за плиты. Им уже надоело ждать. Они жаждали справедливости.

— Папка, Варьку забыл, — сказал Пашка.

Петька ткнул в Варьку пальцем.

— Варька-то, вот она, дожидается.

Отец повернулся к Варьке. В его глазах не было злости. Он не таращил их, как бывало, чтобы напугать. В отцовских глазах Варька заметила тоску и обиду.

— Эх ты, — сказал он. И, скорее по привычке, потянулся к ремню.

— За что? — Варька попятилась к двери.

Дура, чего стояла?

Отец выдернул ремень с треском.

— И говорить мне с тобой неохота, торговка. — Он топнул ногой, как бы подав сигнал к началу.

Братья замерли в восторженном ожидании. А Варьке что ждать — дверь открыта.

Батька драл Варьку за соответствие. Он говорил: Если ты на рояле играешь, нечего тебе на базаре делать. И вообще.

Батька никогда не договаривал своих мыслей, считал: если родитель дерет, — стало быть, учит.

Крыльцо… Сарай… Колодец…

Возле сарая вильнуть — отец непременно споткнется о старые оглобли, заросшие травой. Он об них всегда спотыкается… Варька вильнула, обернулась и спросила:

— За что?

— Знаешь, — пропыхтел отец. — Сговорилась с бабкой меня позорить. А за побег тебе будет прибавка. — Он поднялся, отряхнул штаны. — За ловушку тоже. Я колено ушиб.

Отец замахнулся, и вдруг ремень выскочил у него из кулака, словно зацепился за ветку. Отец пробежал немного по инерции. Обернулся. На заборе сидел мальчишка. Держал в руке ремень и вежливо улыбался.

— Извините. Я не нарочно…

— Ладно, — без злобы сказал отец. Он взял у мальчишки ремень, затянул его туго поверх брюк. — Не люблю, когда люди на заборах сидят. Слезай с забора.

Варькой овладел испуг более сильный, чем страх перед батькиной поркой. Откуда он появился? — думала она, глядя на Ваську. — Если ему уж так нужно прийти, пусть бы пришел потом.

Варька шмыгнула за сарай.

Из плохо обмазанной стены сарая торчали камышины. Слышно было, как возится, похрюкивая, поросенок.

Этому только жрать, — с неприязнью подумала Варька. Она села на жестяную траву. Прижалась спиной и затылком к стене. Тень от сарая не прикрывала колеи.

Прямо перед Варькой подсолнухи. Целое поле. Будто сто тысяч лиц уставились на нее. Варьке стало не по себе.

— Бесстыжие, — прошептала она.

Подсолнухи словно ждут чего-то. Наверно, ветра. Тогда они заговорят, заволнуются. Станут хлопать шершавыми листьями. У Варьки такое чувство, словно она чего-то ждет, и даже знает чего, да только ей от этого одно унижение.

Подсолнухи уже не похожи на лица, они похожи на равнодушные черные затылки в желтых венках. Значит, толпа повернулась к Варьке спиной — презирает.

Зашуршала трава. Варька не повернулась на звук, только подобрала под себя ноги, сжалась вся. Если он усядется рядом, повернусь и влеплю ему кулаком со всего маху.

Он уселся рядом.

— Варька, твой отец сюда идет. Может, тебе лучше удрать?

Варька не успела решить, что ей лучше, как из-за сарая вышел отец. Он посмотрел на нее, вздохнул и, поправив галстук, зашагал вдоль поля к двухэтажному зданию сельскохозяйственной школы.

— Он у тебя всегда такой? — спросил Васька.

— Нет. Не всегда. По вторникам… — прошептала она.

— Сегодня четверг, — сказал Васька.

Варька прикусила губу. Если он меня тронет, повернусь и… скажу, чтоб проваливал.

— Ты не огорчайся, Варька, — заговорил он. — Первые беды самые горькие, но не самые большие…

Конечно, — думает Варька, — тебя, наверное, никогда не лупили родители. Тебе легко умничать.

Варька не слушала Ваську и только думала: Зачем он все говорит? Может быть, замолчать боится?

Васька взял ее за плечо.

— Варька, бабка тебя околпачивает. Она же все для себя старается.

Варька обернулась. Сказала:

— Какой ты умный.

Она думала, он замолчит. Но он отмахнулся. Тогда Варька сказала еще:

— Откуда у тебя такое нахальство — приходить и учить?

Он смутился, забормотал:

— Я же с добрыми намерениями…

— А если другому неинтересны твои добрые намерения?

Он сник сразу. Прошептал:

— Да?.. Ты так думаешь?

Уйдет, — подумала Варька, — пусть бы уж говорил…

— Варька, — послышался сухой бабкин шепот. Бабка вышла со двора. Огляделась. — Куда пошел батька?

— В школу.

Бабка подобрала губы.

Грудь у нее стала подниматься.

Руки легли на пояс.

Варька покосилась на Ваську и покраснела.

— Хиба ж я со зла? — начала бабка негромким голосом. — А может, я по ошибке. Глаза ж у меня теперь старые… А кто мою хату спалил? — вдруг закричала она. Махнула кулаком в сторону сельскохозяйственной школы. Ударила себя по бедру. — Кабы знала, какой ты есть человек, ни за что бы Раисе не позволила за тебя замуж идти. На порог бы легла.

У бабки кончился воздух. Она деловито отдышалась. Хотела набрать новую порцию, но тут ее взгляд упал на мальчишку.

— А это что за огарок?

— Спроси, — прошептала Варька.

Бабка подошла ближе. Вцепилась в Ваську глазами.

— Чи ты дикарь, чи у тебя штанов нету?

— Есть, — сказал Васька. — Трусы…

— Отворотись, — скомандовала бабка. — Мне на тебя смотреть совестно.

Васька засмеялся.

— Какая разница, если я отвернусь? — сказал он. — Лучше уж вы отвернитесь…

— Какие нынче дети растут — заговорила бабка на одной скучной ноте. — У вас на плечах головы? А может, печные трубы без вьюшек? А если я тебя по твоей голой коже крапивой нашпарю? Ты сюда зачем заявился?.. — Бабка перешла на заливчатый крик. — Репейные шишки Крапивное семя Весь город испоганили своим мерзким видом. Курортники Водохлебы.. Варька, гони его в шею

Варька не шелохнулась. Она сидела закусив губу. Смотрела на подсолнухи, и в глазах у нее были слезы. Они не катились по щекам, не сыпались градом, они светились узкой тоскливой полоской по нижнему веку.

Бабка глянула на нее, сообразила что-то мгновенно и повернулась к Ваське, распустив улыбку по всем морщинам.

— Ты, хлопец, меня извини. У меня же ж характер шумный. Ты приходи в дом. Варька ж мне не открыла, что у нее такой славный дружок заимелся. А я все сгадываю, аж сомлела от мыслей…

Слезы у Варьки высохли. Она уставилась на свою бабку в недоумении.

Бабка умолкла вдруг и, путаясь в юбке, побежала к дому.

— Что с ней? — спросил Васька.

— Не знаю, — сказала Варька. — Я и сама не пойму, что тут сегодня творится…

От сельскохозяйственной школы шли трое: Варькин отец, директор и главный агроном. Отец шел впереди. Он казался усталым.

Варькой завладела тревога, ей вдруг стало мучительно жаль отца.

— Уходи, а? — сказала она.

Васька кивнул. Поднялся и торопливо пошел.

— Совсем уходи — крикнула Варька, не желая, чтобы он послушался ее, и боясь, что он все-таки послушается.

Директор и агроном открывали сарай. Лица у них были сосредоточенные и угрюмые.

Во дворе вертелись Пашка и Петька. Бабка стояла на крыльце безразличная.

Когда мужчины скрылись в большом сарае с шиферной крышей, бабка вытащила рыбу из-под кадушки. Поспешно прикрыла ей полосатым передником.

— Пойду колыхну базар, — сказала она.

Варька сморщилась.

— Не вороти нос, — зашипела бабка. — Лишний рубль и судье не помеха… Для кого я стараюсь? Из сарая вышел отец.

— Стыд, — сказал он. — Чем отдавать?

Бабка спрятала ведро за широкую юбку. Подбоченилась.

— Если ты у меня пытаешь, я лучше и тюрьму пойду. Продай, если надо, свой новый костюм, и штиблеты продай. На тебе они все одно что на вешалке — без пользы трутся. Я Варьке инструмент купила.

Варька поймала усталый, униженный взгляд отца. Ей хотелось крикнуть: Не хочу я ничего, оставьте меня в покое Но отец опередил се.

— Варька, — попросил он, — скажи моей теще, чтобы она мне нервы не портила. Другая бы на ее месте онемела совсем или охрипла, по крайности… И вот еще. Чтобы на базаре я ее больше не видел. Это мое последнее слово.

Бабка показала ему ведро с рыбой.

— Страсти господни, поди, как я испугалась. Ты для меня что та головешка — огня нет, только чад да угар.

— Вы мне за хату мстите? — тихо спросил отец.

Бабка посмотрела на него с сожалением.

— Мстят сильному, над такими смеются. — И, втянув голову в костлявые плечи, пошла со двора.

Пашка и Петька глядели на Варьку блестящими глазами.

— Ну, что вы ликуете?

Братья ответили один за другим:

— Бабка проворовалась. — Им было до смерти интересно.

Бабка проворовалась Она продавала на базаре удобрения, сортовые семена, даже рукомойник, принадлежавшие сельскохозяйственной школе.

— Это из-за тебя, Сонета, сказали они.

— Почему из-за меня? Разве я больше ем?

Братья сконфуженно глянули на свои животы.

— А зачем бабке рыбу ловишь? — пробормотали они. — На пианину? Ксанка говорит, пианино-то стоит дороже хаты.

Варька пошла к калитке и остановилась: испугалась, что столкнется с Васькой.

Она толкнула калитку ногой, вышла на улицу. На улице пусто. Только куры ныряют в горячую пыль.

Васька разговаривает с Варькиной бабушкой

Земля жесткая, окостеневшая от жары. Все белесое, даже небо, словно на нем лежит толстый слой пыли.

— Нельзя допустить, — бормочет про себя Васька. — Нужно за нее заступиться.

Со двора выскочила Варькина бабка с ведром рыбы. Прошла мимо него сосредоточенная.

Это она заставляет Варьку ловить проклятых бычков

Васька догнал бабку. Забежал вперед, заговорил:

— Извините. Я хочу вам сказать. Вы не имеете права Вы эгоистка

Он ожидал, что бабка сейчас заголосит, примется поносить его, как она поносит всех, кто ей попадется под руку. Но бабка слегка пригнула седую голову, спросила радушно:

— Слухай, хлопец, ты, что ли, дурак или тебе голову напекло? А может, ты слишком умный и поэтому дураком кажешься?

Он оторопел от такого.

— Конечно, — сказал, — может быть, я выгляжу… Но вы губите Варькин талант

Бабка шлепнула его по спине насквозь прогруженной шершавой ладонью.

— Ох же ж ты, бесова бородавка, ох же ж ты, невежа паршивый, я тебя давно приметила. Все думаю: что это за огарок бегает? Так, говоришь у Варьки талант?

— Да, — сказал Васька.

Бабка вздохнула.

— Она же ж в меня голосом удалась. А вот характер у нее слабоватый, в дочку мою, в Раису. Но ничего, я ее в люди вытолкну… Она мне откроет ту дверь, что в парадную с лифтом… Глаза бабкины сделались пронзительно узкими. Бабка подхватила ведро. Сказала:

— А ты поди все-таки надень штаны для приличия.

Васька кинулся к забору. В этот момент отворилась калитка. Со двора выскочила Варька и пустилась бежать вдоль улицы. На Ваську глядели Варькины братья.

— Куда она побежала? — спросил он.

— А кто ж ее знает, — ответили братья. — Она же ж вся в бабку, что хочет, то и творит.

Васька пустился за Варькой… По раскаленному розовому булыжнику, по тротуарам из темно-красного кирпича, уложенного красивой елочкой. По деревянным шатким мосткам. Мимо щедрых июльских садов.

Базар в июльский день

Над базаром гомон:

— Цыбуля ядрена На пять метров слезу вышибает

— А вот чеснок Кому чеснок? От простуды и от мигрени нюхать. И в колбасу, и в борщ. И огурцы солить и с салом кушать.

— Ряженка… Берите, дядька, ряженку…

Что еще будет, когда подойдут главные фрукты. Сейчас скороспелка сорта слабые.

Девушка-колхозница, золотистая, крепкая, как товар на прилавке, крикнула Ваське:

— Человек покупай мои яблоки — Подала ему луковицу.

Парень в мичманке, смотревший на нее через головы покупателей, подошел и раскланялся.

— Уберите ваш продукт, — сказал. — Он для этого гражданина горьковат. Гражданин пока сласти любит.

Колхозница коснулась парня смешливым взглядом.

— Он и для вас еще горьковат, — сказала.

Васька проталкивался вдоль овощных прилавков к рыбному ряду.

Кто-то взял его за руку — рука маленькая. Он посмотрел вниз — Нинка. В белом платьице, коса на затылке кренделем. В руке держит бочонок с медной ручкой.

— Здрасте. — Нинка стоит криво, боится поставить бочонок на землю. — Сегодня праздник будет, я уже третий раз за вином прибегаю.

— Больше пойти некому? — спросил Васька.

— А кто же пойдет? Мамка пироги замесила, батька речь пишет. Говорю, праздник.

Васька взял у Нинки бочонок.

— Мелешь. Какой еще праздник? Нинкины глаза заполнены тайной. Они у нее на лице отдельно.

— Секрет. Я знаю, кого вы ищете. Вы свою Варьку ищете… Влюбились…

— Помолчи. Понимала бы, тоже.

Нинка потянула бочонок к себе.

— А я понимаю. Отдавайте вино. Идите к своей Сонете… Она скарпена.

— Замолчи, щелчка дам.

— Скарпена.

Васька щелкнул Нинку по затылку.

— Скарпена

Еще раз щелкнул.

— Скарпена

Он тянул ее за собой. Оборачивался, чтобы щелкнуть по затылку. И на каждый щелчок Нинка выкрикивала упрямо:

— Скарпена — Потом она заревела. Спросила: — Зачем вы меня щелкаете, я ж не резиновая?

Он все шел. Мимо овощных рядов, мимо фруктов. Мимо молока и мяса. Мимо вина и пшеницы. Мимо цветов.

Варька пробилась сквозь толпу к столам, где торгуют рыбой. Бабкин голос был слышен издали:

— Рыба бычок, голова пятачок, туловище и хвост бесплатно. А вот ерш — морской казак, усы, как у Тараса Бульбы. Жарить, парить, уху варить… Лещи.. Судаки

Варьку она не видит. Кланяется знакомым покупателям.

— Свежих бычков не желаете? Только из волны. Еще пена не пообсохла… Гривенник кучка. — Бабка поливает рыбу водой. Прикрывает ее капустными листьями.

— Вы пятачок кричали, — торгуются покупатели.

— Пятачок для песни. Для складности слов. А как продать — гривенник.

Варька тронула ее за рукав. Бабка повернула голову.

— Ах, чтоб тебя Марш с базару Чтобы мне, старой, срам через тебя иметь. Опять Ксанка скажет, что я тебя торговать приучаю. Тебя батька за что драл?

Варька дернула бабкину руку к себе, спросила:

— Как жить будем?

— Худо, — сказала бабка. — Отец заявление подал. Уходит с должности.

Ну и хорошо, — подумала Варька.

Бабка повторила свое:

— Худо… Жилье отберут.

— Перебьемся.

— А деньги? Бухгалтер сказал: пока деньги не внесет, не получит расчета.

Варька подняла на бабку глаза.

— Отдай ему деньги, бабушка. Возьми со своей сберкнижки.

Бабка вздрогнула, задвигалась вся.

— Что ты плетешь? Я же пианину купила, да боюсь в дом везти, пока батька не успокоится… Побеги, глянь, какая она блестящая… Ты молчи… — И закричала, чтобы прекратить разговор: — Бычки Покупайте бычки

— Перестань — крикнула Варька. Обеими руками сгребла рыбу и сбросила ее со стола. Прямо в пыль.

— Господи, дела твои, — сразу охрипнув, прошептала бабка. Губы у нее стали пухнуть книзу, словно ужаленные. Она замахнулась на Варьку. Варька отскочила.

— Отдай, бабушка, деньги. Сдай пианино обратно. Его сразу купят… Отдай деньги

Старухины глаза палились гневом.

— Дура. Это я для кого? Для тебя, думаешь? Накось… — Она сунула под нос Варьке сухой кулак. — И не подумала бы. Это для таланта твоего. Ты же не знаешь как загубленную силу в себе носить. Она постучит, она потом с тебя спросит. Она из тебя всю радость высосет… Иди, иди…

— Отдай — зашлась Варька. — Душа у нее словно оглохла от этого крика.

Бабка надвинулась на нее:

— Ори… Вон курортник, твой ухажер, тож говорит, что у тебя талант есть. Ты бы его послушала, если меня не хочешь. — Бабка кивнула через плечо. Отстранилась.

Варька усидела Ваську.

Жаркая сила толкнулась ей в голову.

— А ты чего ходишь? — прошептала она. — Чего ты ходишь за мной? Шимпанзе Моллюск Подсматриваешь? Смешно, да? Она подняла с земли камень-ракушечник и, размахнувшись по-мальчишечьи, мотнула его в Ваську.

Надень свои ордена

Нинка вела Ваську по улице. Ей казалось, что сам он идти не может, не найдет к дому дорогу. Иногда она забегала вперед и всхлипывала, шлепая добрыми девчоночьими губами. Она промыла ему ранку виноградным вином из бочонка, прилепила к ней лист.

— Теперь сами видите, какая Сонета, теперь не будете меня щелкать.

— Буду, — сказал Васька.

Нинка остановилась, долго смотрела на него исподлобья.

— Вы ей не отомстите, не вздуете ее со всей силы?

— За что? — спросил Васька.

Нинка отвернулась.

— Так и будут вас все обижать, а вы станете улыбаться.

Нинка подошла, отобрала бочонок и, волоча его по земле, побрела в одиночество к своему дому.

Нужно ей куклу купить, — подумал Васька. — На память…

Нинка поднялась на мост, собранный из редких жердин. Коса ее расплелась, прикрыла щеку.

Васька направился к старику Власенко.

Дед бойко ходил в саду. Дергал сорняк-траву, швырял ее в разные стороны. Из открытого окна кухни слышался стук скалки, тянуло парным запахом печеного теста и творога. Бабка Мария пекла большую плачинду в честь Славкиного отца, который только что прилетел из Москвы, и еще плюшки и вареники с вишней готовила.

— Наверное, спит с дороги? — спросил Васька.

— Ни-и, на элеватор усвистал, он же ж бессонный, — ответил старик.

Васька сел на скамейку под хатой. Ранка на лбу саднила. Между деревьями в отдалении был виден лиман. Васька уставился на темную строчку, что отделила море от неба. Светящиеся шары вспыхивали на поверхности и уходили ввысь, разорвав горизонт.

Старик подошел к нему. Поправил лист.

— Может, йодом замазать?

Васька покачал головой. Старик сел на скамейку, прижал его к своему сухому ребристому боку.

— Сегодня дядюшку повидаешь. Прибегали ко мне из правления. Просили, чтобы я оделся по форме. Должно, речь говорить придется. Флотилия на подходе. — Старик заволновался, притащил свои фотографии, грамоты, благодарности и ордена. Он показывал фотографии и хвастал, какой он был дюжий, какой молодой. В его гордых словах чувствовалось сомнение, тревога и горечь. — Был, — бормотал он. — Был. Видишь, каким я был. Не могу я этого слова терпеть. Оно будто колокол по покойнику, — сказал он наконец то, что хотел сказать. Спросил: — Как думаешь, возьмет меня капитан Илья на флотилию, не погнушается моим возрастом? Не побоится, что я умру в океане?.. Ну, привяжет мне железяку к ногам — и в воду. И все заботы… — Старик засопел, распрямляя упрямые свои плечи под линялой, редкой от долгой носки рубахой. Ударил задеревеневшими от работы руками по острым коленям. — Я же ж не буду проситься к нему тралмастером. Хоть засольщиком, хоть на разделку иль бондарем… — Старик повернулся к Ваське: — Васька, ты не укоряй меня. Я ему в ноги паду. Думаю, он уважит.

Васька почувствовал жжение в носу. Он обхватил деда, сунулся ему в грудь разбитым горячим лбом.

— Не проси, дед. Он тебя так возьмет. Это он должен тебя просить. Ты надень все свои ордена. Он обязан тебе первому руку подавать и пропускать тебя по трапу впереди себя. Старик похлопал его по плечу. Притиснул к себе, засмеялся негромко.

— Вот так, мой Васька. Чего ты разволновался? Я ж не за славу болею. Слава, как песенка, скоро кончается. Поставят меня на трибуне, поведут на корабль. Я речь скажу, пожелаю им доброго плавания, а сам на печку по дряхлости. Если доживу в тоске до их возвращения, выведут меня под руки. Вот и вся моя слава. Нету такого закона — стариков на флотилию брать. И если возьмет Илья, то возьмет сверх закона, по велению сердца, по уважению и по вере, что смогу пользу оказать в его дело. В этом и состоит она, настоящая слава.

— Все равно, — сказал Васька. — Надень свои ордена. Старик встал, распрямился неторопливо.

— Чего ж, я своих орденов не стесняюсь. Я от народа их заработал, народу приятно меня в орденах видеть. Ордена только на работе мешают да в бане.

Бабка Мария высунулась из окна.

— Василий, — сказала она. — Сходи к Наталье за постным маслом. — Бабка увидела лист на Васькином лбу. Соскребла со своих ловких пальцев приставшее тесто. — Иди, я тебя бинтом завяжу.

Васька лежал на той же скамейке под хатой. Смотрел в потемневшее небо и задремал. Его растолкал Славка.

— Слушай, — сказал он. — Не знаешь, куда Варька делась? Я ее всюду искал. На сваях нет, дома нет. Нигде нет. Флотилия на подходе.

— Как нет? — вскочил Васька.

— Нету, — сказал Славка. — Пропала.

Васька побежал к калитке, выскочил на улицу и помчался, не зная куда. Он хотел бы помчаться во все стороны сразу. Но человеку не обнять необъятного, и оттого, желая отыскать друг друга, люди чаще всего бегут в разные стороны.

Варькина песня

Варька ходила в степи. Шевелила ногой травяную крупу. Та крупа устилала землю, как град. Варька цедила семена трав сквозь кулак. Играла, как дети играют в сыпучий песок.

Переменчива степь и всегда неумолчна.

Солнце в степи встает рано. Зреет на горизонте, наливается соком. Вот, вот… и лопнет оно от натуги, прожжет землю жгучими красными каплями. Небо за спиной темно-синее, густое, бархатистое даже. А где солнце, там словно цветные реки сливаются: оранжевые, розовые, ярко-зеленые и голубые. Выше их яркая звездочка сторожит над миром громадную тишину.

Солнце сотрет все созвездия. А эта утренняя звездочка становится ярче.

Солнце взойдет с нею вровень, и она растает, как снежинка от живого дыхания.

В дальних деревнях задымят трубы. Закричат ошалевшие от радости петухи. Зазвенит колокольцами неторопливое стадо.

…Варька шла по краю пшеничного поля. Поле сверкало, как лиман на закате. Звенело, отсчитывало время до того срока, когда загрохочет степь горячим металлом. Запах бензина пересилит все запахи, даже запах моря и запах рыбы. Стада распаленных машин ворвутся из степи в город. Они сгрудятся возле элеватора. Шоферы скупят в магазинах духи, чтобы задобрить приемщиц.

Варька будет мотаться по улицам, как шальная, улыбаясь незнакомым людям с обветренными лицами, с пересохшими от жары губами. Будет падать с ног от усталости. Урожай позовет на помощь к себе школьников, солдат, стариков и старух, потому что мало людей в городе, и люди те — рыбаки, у них свое дело.

У Варьки такое чувство, будто не она разбила голову Ваське, будто от его руки трещит ее, Варькина, голова.

Что они знают о нашем городе Знают, как по холоду, в ноябре, в декабре, идет хамса с моря? Она заливает город ночным серебром. Ей нельзя лежать даже лишнего часа.

Знают они, курортники, как со всех сторон, из степных колхозов, идут фрукты и овощи на консервный завод? Их все больше и больше. Их не успевают перерабатывать, сортировать. А потом — р-раз — навалится свекла с полей. Крепостными валами ляжет вокруг сахарного завода. А эти курортники будут ходить в театры. Варька не заметила, как ее ненависть к Ваське распространилась на весь род людской и угасла, как разбросанный в поле костер. Варька вспыхнула.

Мимо нее в город промчалась машина-трехтонка.

Едут в кузове случайные пассажиры, шоферской милостью подобранные на дороге. ПОЕТ парень. Встречный ветер срывает песню прямо у него с губ. Люди, у которых нет слуха, любят петь громко. Горланит парень во всю глотку. Весело ему и печально.

Да разве так поют Послушал бы он, как поет Варька, — застыдился бы своей песни. Смеются люди над тем, что Варька присохла к сваям, ловит бычков без конца. А кто бы спросил: зачем?

…Только в новый дом переехали, повела бабушка Варьку на кладбище.

Варька подошла к воротам, глянула на кресты и ударилась в рев.

— Ты не бойся, — сказала бабка. — Они смирные. Они упокойники.

Варька заревела еще громче:

— Вдруг они мамкины серьги отняли?

Бабка засмеялась.

— Помнишь… Ну, сиди тут… И то, чего тебе между могил шататься.

Варька села у ворот. И, чтобы не скучно, запела песню, выводит тонкие звуки.

Варька не заметила, как подошла бабка, села рядом. Бабка начала вторить. Когда кончили песню, бабка сказала:

— Варька, слухай сюда. Я потеряла, ты, Варька, нашла. Но если ты, стерва, разбазаришь свое, я закона не побоюсь, я тебя убью.

— Чего разбазарю? — спросила Варька.

— Песню. Тебе голос от бога дан, от природы.

Бабка сидела обмякшая, виноватая и такая грустная, какой Варька ее еще ни разу не видала. Ни когда умерла мама, ни когда хата сгорела.

С этого дня бабка начала Варьку учить песням. Как верха брать, как паузу сделать в неожиданном месте, как вторить, как выводить первый голос, опережая и в нужном месте поджидая других.

Варька слушала по радио знаменитых певцов. Они ей казались не живыми людьми, а каким-то вымыслом, чудом. Бабка водила Варьку к священнику, черному старику в длинном платье. Священник ставил пластинки на электропроигрыватель.

Иногда в город приезжали артисты. Варька пробиралась в переполненный рыбацкий клуб. Слушала певцов. Певцы держались важно — пели плохо.

Варька пела все время, даже когда молчала. Просыпалась ночью, залезала на подушку — и давай выводить песню.

Батька ее шлепал за это. Она ему мешала спать.

Когда пошла Варька в школу, петь застеснялась. Все поют про елки, про гусей, про другое — детское. Варька стоит, молчит. Ей стыдно, нет в этих песнях ничего: ни щемящей тоски, ни ликующей радости — ничего нет, только звуки пустые, как погремушки.

Ставили Варьке двойку. Варька молчала. Переправляли на тройку. С тем и переходила во второй, в третий класс.

В третьем классе учительница пения Сима Борисовна услышала, как Варька пела на улице.

На уроке она спросила Варьку:

— Ты умеешь петь, а почему не поешь?

— Не хочу я петь о зубных щетках, — сказала она, отвернувшись угрюмо.

— Да?.. — Учительница постучала карандашом по роялю. Спросила, почти не разжав губ: — Что же ты хочешь петь?

— Играйте, — сказала Варька. Уставилась на учительницу темными глазами, заполненными острым блеском.

Варька запела сильно:

— Взвейтесь кострами, синие ночи, мы, пионеры, — дети рабочих..

А когда кончила петь, сказала:

— Эту я петь согласна.

— А еще? — спросила учительница, покусывая полные губы.

— Про степь… Или вот эту. — Варька хлебнула воздух. — Исходила младешенька все луга и покосы…

Класс сидел тихо. Учительница подыграла Варьке одной рукой.

Несколько следующих уроков учительница с Варькой не разговаривала. Варька, чтобы не обижать ее, пела вместе со всеми вполголоса. Учительница больше рассказывала ребятам о музыке и играла сама.

Как-то она оставила Варьку после уроков. Проиграла ей несложную мелодию. Варька села к роялю и повторила ее после учительницы. Она схватила ее прямо с пальцев.

— Ты училась? — спросила учительница.

— Не-е…

По щекам учительницы пошла тень, сгустилась на скулах в красные пятна.

— Позови мне родителей сейчас же, — сказала она.

Варька заревела, побежала домой. Она била портфелем по деревьям и по заборам. Дома была бабушка. Пашка и Петька дудели под столом и колотили снизу по столешнице палкой; они болели.

— Тебя в школу зовут, — сказала Варька бабушке.

— Нехай, — отмахнулась бабка. — Чи у меня своего дела нет? Мне вон белье стирать надо.

— Нет, ты поди, — Варька вцепилась в старуху, потянула ее за юбку. — Зачем она говорит, что я вру.

Бабка поглядела в заплаканные Варькины глаза. Потом надела свое самое нарядное платье с оборками. Покрыла голову толстой клетчатой шалью и, выпятив грудь и поводя локтями, направилась в школу.

В классе пения она без спросу уселась на стул, расправила широченную юбку и только после этого посмотрела на учительницу.

— Говори, милая, не тяни. Мне еще белье стирать надо.

— Ваша внучка училась музыке? — спросила учительница как можно сдержаннее.

— И-и, милая, — протянула бабка. — На какие такие деньги мы ей рояль купим? У нее одна музыка: Варька, туда Варька, сюда Варька, побеги. Варька, носы малым вытри. Вот и все ее ноты.

Учительница молчала, глядела в черный рояльный лак на свое отражение. Бабка уселась поудобнее, тронула учительницу за плечо.

— Слышь, девка, сыграй. Мы тебе с Варькой споем в два голоса.

— Что сыграть? — тихо спросила учительница.

— Про фуртуну.

Учительница слабо улыбнулась.

— Я не знаю… Вы пойте, я подберу.

Бабка откашлялась. Сделала несколько вдохов, словно разогревалась, и повела низом:

— — Задула фуртуна на море…

— Ой, люто задула, — подхватила Варька высоко и пугливо.

Они пели о двух рыбаках, об отце и сыне, погибших во время шторма. О старой матери и молодой жене с малым ребенком. Как молодая жена проклинает море и долю рыбацкую. И убеждает старуха невестку: Если замуж пойдешь второй раз, только за рыбака иди. Рыбак твоего сына не обидит, станет любить его, как родного. Иначе нельзя рыбаку — фуртуна задует, погибнет рыбак, останутся его дети, и другие рыбаки станут любить их и жалеть, как родных.

Учительница даже к клавишам не притронулась. Когда бабка и Варька закончили песню, глаза у нее были влажные, в красных обводах.

— И вы не учились, — пробормотала она.

Бабка шумно сморкнулась в большущий, словно наволочка, платок.

— Если бы училась, я бы сейчас в Москве проживала, в самом высоком доме. На лифте бы ездила…

Учительница повернулась к Варьке. Сказала:

— Каждый день будешь оставаться после уроков.

— За что?

Учительница подперла руками голову.

— Вот именно, за что?.. — И добавила: — Буду учить тебя музыке.

Варька училась легко. Пальцы у нее были гибкие, сильные. Учительница показывала упражнения и уходила, оставив ее одну в пустой школе. Ноты роились в Варькиных глазах, как пчелы возле летка. Из месяца в месяц она постигала их строй и музыку песен.

В пятом классе весной учительница сказала Варьке:

— Скоро в рыбацком клубе концерт. Ты сыграешь.

— Не буду, — сказала Варька. — Я для себя играю.

— И песни поешь для себя?

Учительница села к роялю.

— Варька, — сказала она, — я все время думаю о тебе. Мне не хочется тебе говорить, но я должна. Ты пойми, Варька, талант обязывает служить людям. Тогда он похож на родник. Тогда у него смогут напиться многие. Тогда они смогут унести его в своем сердце. И это будет счастьем для тебя и радостью для других.

Варька уловила в ее словах горечь.

— Смешная вы. Плюньте, и все тут.

— Не понимаешь ты, Варька, — ответила ей учительница.

— А мне наплевать — Варька поднялась, пошла к двери. — Я на сцене-то онемею, как рыба, а может, зареву. Народ ведь от скуки в клуб ходит. Нешто я их веселить стану.

Когда Варька уходила, обернулась в дверях. Учительница плакала, уронив голову.

Она не перестала учить Варьку, но больше уже не заговаривала с ней ни о таланте, ни о выступлениях в рыбацком клубе.

Зато бабка с тех пор обезумела словно. Она принялась копить деньги на это проклятое пианино. И хвастает на базаре.

— Вы, — говорит, — все тут село, селом и останетесь. Когда Варька моя артисткой станет, я к вам на самолете прилетать буду, чтобы смеяться.

Варька рвет без стыда

Когда Варька пришла домой, на крыльце ее встретили Пашка и Петька. Они посмотрели на нее с испугом.

— Тебя ж ведь не драли, чего ж ты ревела? — спросил Пашка. — У тебя все лицо полосатое. Иди холодной водой умойся. Петька смотрел на нее и мигал.

— Я знаю, от кого ты плакала. Ты от себя плакала. Пашка поливал ей из кружки. Петька держал мыло и полотенце. Губы у Варьки были горькими.

— Батька с бабушкой чуть не подрались, — сообщил Пашка. — В школе какой-то отчет, и деньги нужно выплатить завтра, иначе на батьку в суд подадут.

Отец гладил брюки. Встряхивал их, сбивал пальцем пылинки. На стуле висел его новый выходной костюм, на полу стояли новые сапоги.

— Продавать понесу, — сказал отец. Сказал не зло, с облегчением.

— Где жить станем? — спросила Варька.

— Перебьемся, — сказал отец. — Самоеды большие уже, в детский сад бегают. Я, Варька, на Двадцатку пойду.

— Там механик есть.

— Тогда на другой сейнер пойду. Сегодня капитан Илья флот пригонит, обязательно станет матросов и механиков брать.

Варька чувствовала в отцовских словах уверенность.

Бабка бегала по дому. Хваталась что-то делать. Выскакивала во двор. Лицо у нее двигалось, брови, и уши, и нос, и подбородок, и щеки зажили отдельно, толкались и спорили между собой.

Бабка посмотрела на Варьку с испуганным вздохом.

— Отдай — крикнула Варька.

Бабка убежала на улицу, но вскоре вернулась спокойная.

— Брось. Петро, — сказала она. — Нешто я допущу, чтобы ты оборванцем ходил. Побудь тут. Принесу тебе деньги. В долг возьму. Отдадим помаленьку.

— Не нужно, — сказал отец. — Перебьемся.

— Мне лучше знать — закричала старуха. — Ты, может, в одних исподниках с Ксанкой по улице прогуливаться пойдешь? Хлопцы подросли, теперь тебя и оженить можно. — Бабка накинула на плечи толстый клетчатый платок. Подошла к зеркалу. — Варька, со мной пойдешь, — приказала она.

Бабка стала будто осанистей. Движения ее плавные и упругие. Голову она откинула назад.

— Пойдем.

Они прошли через весь город. Варька боялась спросить, к кому они направляются. Она не могла представить себе человека, который бы одолжил бабке денег. У нее не было друзой в городе.

И когда бабка вошла в распахнутую настежь калитку, Варька остановилась. Пробормотала:

— Ты не сюда, бабушка… Ты что?

— Сюда, — сказала старуха и, приподняв плечи, словно ей стало холодно вдруг, пошла к хате старика Власенко.

Варька остановилась у дверей — заробела. Ей не хотелось видеть, как высмеет бабку старик. Она побрела вокруг дома по дорожке из чистых ракушек. Ракушки эти добывают не в море. Их добывают в степи, в оврагах, в обнаженных пластах. Может, и неумолчна степь потому, что хранит она шум древних морских прибоев. А ракушками посыпают вокруг хат, чтобы пресные дождевые брызги не пачкали белых стен.

И вдруг Варька сообразила, что здесь она может столкнуться лицом к лицу с Васькой. Она похолодела вся, прижалась спиной к хате.

— Я у нее не был.

— Почему? — услышала она разговор.

Голоса принадлежали Славке и его отцу. Варька стояла под окном. Ей было неловко, — вдруг выглянет Славкин отец. Посмотрит будто сквозь нее, не сразу соберет ее в зрении, потому что думает постоянно о чем-то своем. А когда поймет, что перед ним Варька, скажет:

— Здравствуй, девочка в брюках.

Варька отодвинулась от окна, стараясь, чтобы меньше хрустели ракушки. Ей захотелось уйти, убежать. Но она боялась двинуться с места, боялась, что встретит за углом Ваську.

В комнате за открытым окном молчали. Послышался треск, хрипение. Славкин отец настраивал приемник. Он ловил отголоски остывших гроз. Они врывались со свистом в комнату. И. наверно, Славкиному отцу они были сейчас нужнее самой прекрасной музыки.

Он сказал:

— Ты, Славка, не пойми плохо. Я очень хотел зайти к маме. Но есть в людях нечто такое, что мешает им делать простые поступки. Бывают такие обстоятельства. Я говорил с нею по телефону.

— Она не хочет, чтобы ты помогал ей, и не приедет?

— Да, — ответил Славкин отец и, словно спохватившись, принялся оправдывать маму. Он говорил: — Когда мы злы, люди кажутся нам хуже, чем они на самом деле. На все нужно время…

Варька уловила в его словах недосказанность. Он не договаривал из боязни причинить Славке боль. Славка, наверно, тоже почувствовал это. Он сказал тихо:

— Мы на нее не в обиде… Нам ведь с тобой хорошо.

— Да… — ответил отец.

Варька пошла по хрустящим ракушкам. Села на скамейку у двери.

— А я, дура дурой, — шептала она.

Дверь отворилась, скрипнув. Старик Власенко пропустил мимо себя Варькину бабушку.

— Мы уже старые, Ольга.

На порог вышла бабка Мария, медленная и задумчивая, как течение лесной реки. Варька всегда робела перед этой старухой.

— У тебя ребятишки, — сказала бабка Мария. — Им жить нужно. В мою хату ступайте. Петро ее подлатает, руки у него ловкие.

Варька почувствовала, что не нужны сейчас бабке ее независимая осанка и гордость. Бабке нужно именно то, что сейчас происходит. Бабка хочет добра и прощения. Но по упрямой привычке бабкины плечи были откинуты назад. Подбородок приподнят, но он дрожал.

— До свидания, — сказала она. — Дай вам бог…

Варька испугалась, что бабка обмякнет сейчас, что кончатся у нее силы. Она подошла, коснулась плечом бабкиной руки.

Только на другой улице бабка закачалась на ослабевших ногах. Голова упала на грудь. Плечи опустились, ссутулилась сухая спина, в пояснице надломилась. Бабка почти упала на придорожную траву. Она вытащила из кармана деньги. Выронила на колени. Посмотрела на Варьку пустыми, как высохшие колодцы, глазами.

— Я в него из обреза стреляла, — прошептала она. — Когда он Серафину из степи привез. Насмерть хотела.

Варька сидела рядом с бабкой, кусала травину.

— Из обреза стреляла, — шептала она вслед за бабкой. Она видела мучительно близко перед глазами Васькин лоб, рассеченный камнем, и широкий, настежь растворенный взгляд.

Бабка бормотала:

— Я же чувствовала, как сила из меня уходит, будто кровь из раны течет. Я ж оправдаться перед собой хотела. Как оправдаться? Себя обвинять? Нет. Проще всех презирать. Только я, мол, одна человек.

Варька посмотрела на свои потертые, пропыленные вельветовые брюки. Что ли, платье надеть? — подумала она, покраснев.

Из бабкиных глаз текли слезы. Они оросили шершавые бабкины щеки. Пробрались на шею.

— Я, Варька, была… — Бабка поймала слезу губами, растерла ее, соленую, на губах. Сказала, захлебнувшись поздним отчаянием: — Стерва я была, Варька. Раскричала я свою жизнь. Прогорланила, проплясала с кем хочешь. Я, Варька, и в Румынию уходила. И с гайдамаками…

Бабка подалась вперед, хватила Варькины руки и принялась целовать их, вымаливая прощение за грехи, которых Варька не знала и не желала знать.

Она понимала: бабка говорит правду, но запоздалая правда ранит людей хуже лжи. Варька взяла бабку за плечи, заставила встать. И вдруг побежала, словно боясь, что бабкины цепкие руки снова подомнут ее под себя.

Варька бежала домой, со всех улиц ей навстречу бежали люди. Варька ловила обрывки радостных разговоров:

— Флотилия на подходе… Митинг будет.

— Никола, ты негритянок видел? Не горюй, повидаешь.

— Смотри, сколько народу валит… Фло-ти-или-я.. Булыжник на улицах белый, словно луженый. Тень от деревьев — как черная топь.

Варька прибежала домой — отца нет, наверно, сидит у соседки Ксанки, обсуждает свою дальнейшую долю. Он всегда ходит к ней, чтоб набраться характера. А может быть, побежал со всеми на берег. Пашка и Петька сладко дышали, прижавшись друг к другу лбами. Ветер гнет большие деревья, ломает даже, а эта трава дышит себе и толстеет. Варька закрыла их простыней, прижалась щекой к их крутым лбам. На них были тесные, насквозь простиранные рубахи. Наверно, у всех ребят одежда либо велика, либо тесна, потому что очень короток срок, когда она бывает им впору.

Варька надела платье с цветочками, которое батька купил ей на день рождения. Вышла на улицу и побежала на берег, куда все бежали. Кто-то преградил ей дорогу. Варька уткнулась с разбегу в прохладный душистый шелк. Подняла голову. Ей улыбалась учительница Сима Борисовна.

— Варька, — сказала она, — я только что из Одессы. Я тебя поздравляю… Тебе нужно ехать в Одессу… Куда ты бежишь?

— Я ищу Василия. Я ему голову камнем пробила. — Варька отодвинулась от Симы Борисовны.

— Варька, тебе нужно в Одессу ехать — крикнула Сима Борисовна. — В музыкальное училище. Я даже насчет интерната договорилась.

Ее слова глухо проникали в Варькино сознание. Зачем мне теперь пианино, — подумала Варька, — в училище, наверно, их сколько хочешь.

Эпилог

Люди бежали на берег. Их становилось все больше и больше. Ступив на прибрежный песок, девушки снимали туфли с острыми каблуками.

У самой воды, давя сухой камышовый плавник, ходили мальчишки. Они говорили: Аф-фрика. В этом слове была вся их несчастная доля — ждать и взрослеть. Девчонки сидели на пирсе. И без конца повторяли: Омары, ом-мары, — осязая у себя на ладонях теплый жемчуг и красные нити коралловых бус.

Из колхоза пришел грузовик, обтянутый кумачом. В кузове стояли председатель и старик Власенко — грудь в орденах.

Васька помахал старику рукой. Дед не заметил его. Он смотрел в море. Уже было известно, что он заступит капитаном на сейнер Двадцатку, поскольку все молодые уйдут в африканские воды. Васька уселся на перевернутую лодку-каюк.

Рядом с ним кто-то сел осторожно. Васька обернулся — Варька. Веки у нее вздрагивают. Она все время пытается сунуть руки в карманы, для безразличия. Но карманов нет — на Варьке шелковое с цветочками платье.

— Я в Одессу поеду, — сказала она.

Васька не ответил. Варька облизала губы.

— Я в Одессу поеду, — повторила она. — В музыкальную школу. Буду жить в интернате…

Васька спросил быстро:

— Мне напишешь письмо? — и уставился в землю. — Я тебе адрес дам.

Прибежал Славка. Заорал:

— Ура Флотилия.. — Сел между Варькой и Васькой. Посмотрел на обоих по очереди и тихонько слез. Отошел к воде.

— Вы тоже хотите в Африку убежать? — услышал он вопрос. Проворчал:

— А тебе что?

— А у нас все мальчишки хотят убежать. Сухарей насушили — Голос был грустный и мудрый.

Славка посмотрел. На песке сидела девчонка Нинка.

— Только все не поместятся, — вздохнула она.

По берегу у самой воды ходили мальчишки. Может быть, триста мальчишек. Может быть, больше.

— Ну и убегу, — сказал Славка. И подумал с обидой: Ну и пускай они вместе сидят. Пускай обнимаются. Я один буду. Спрячусь на корабле, в самую глубину, и все.

Но Славка знает, что не залезет он на корабль, потому что для него сейчас эта затея пустая. Нет в рыбацкой флотилии Славкиного корабля. Но он придет, придет обязательно, нужно только знать его имя и не ждать, открыв рот, а изо всех сил топать ему навстречу.

Флотилия двигалась от горизонта. Она была небольшая. Того, кто ожидал увидеть море, забитое парусами, постигло разочарование, Только на один миг. Рыбацкие новые корабли шли фронтом.

Корабли бросали свет на воду: красный, зеленый, желтый. Отражения огней тонули и поднимались со дна живыми гибкими стеблями. Море проросло невиданным лесом.